Дени Сора и Поль Серан, – подчеркивают темные, люциферическис черты личности Гурджисва, рисуют его этакой помесью Калиостро с Распутиным. «Учение» Гурджиева, насколько о нем можно судить по его собственным сочинениям и книгам его ученика Петра Успенского, представляется чудовищной мешаниной из фрагментов подлинных эзотерических истин, зачастую сознательно огрубленных и приземленных, и, как это ни странно, самых крайних постулатов французского механистического «материализма» эпохи пресловутого «Просвещения». Во вселенной Гурджиева, состоящей из «атомов» разного веса и объема, все строго детерминировано, все определяется придуманными им «законами»: в мире Абсолютного всего один закон – единая воля Абсолюта; в мире «всех миров» этих законов три; в мире «всех Солнц» – шесть, и так далее, вплоть до самого низшего мира Луны, где их целых девяносто шесть. Все эти «миры», как и следовало ожидать, чисто материальны. «В этой вселенной, – пишет Успенский в своей книге „В поисках чудесного“, – все можно взвесить и измерить. Абсолютное так же материально, как Луна или человек. Если Абсолютное – это Бог, значит, и Бога можно взвесить, измерить, разложить на составные элементы, „вычислить“ и выразить в виде определенной формулы». Ну а уж если сам Бог поддается «разложению» и «вычислению», то что же тогда говорить о человеке? Обычный человек, по учению Гурджиева, – это всего-навсего живой автомат, напрочь лишенный и собственной воли и каких-либо проблесков разума. «Все люди, которых вы видите, – все это машины, которые работают под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами… Какая психология может относиться к машинам? Для изучения машины необходима механика, а не психология».
Вот этой-то механикой и занимался Гурджиев со своими учениками, многие из которых отписывали на его имя все свои сбережения, чтобы поступить в «Институт гармоничного развития человека», располагавшийся в старинном Авонском замке неподалеку от Фонтенбло. Там они с утра до вечера занимались вполне бессмысленными вещами – копали, например, рвы, которые назавтра сами же и засыпали, а в промежутках между этими занятиями осваивали практику «священных» танцев, якобы заимствованную Гурджиевым у персидских и турецких суфиев. «Метр» всячески терроризировал своих подопечных, лишал их сна, отдыха и любимых развлечений, утверждая, что только так можно на основе обычного физического тела вырастить еще три психосоматических модальности – природное, духовное и божественное тело, последнее из которых обеспечивает связь с Абсолютом и физическое бессмертие. Стоит ли говорить, что «дрессировка» Гурджиева превращала доверившихся ему люд ей в лучшем случае в подлинных роботов, в худшем – доводила до смерти, как это случилось, например, с замечательной новозеландской писательницей Кэтрин Мэнсфилд.
«Бегите от Гурджиева, как от чумы», – предостерегал своих учеников Генон, являвшийся – и в духовном, и в чисто человеческом плане – антиподом авонского «балетмейстера». Это предостережение не было известно Домалю, и он, не переставая восхищаться Геноном («если он говорит о Веде, он мыслит Бедой, он сам становится Ведой»), попал в гурджиевские сети, начал посещать занятия одного из филиалов «Института», руководимого неким Александром Зальцманом, а после его смерти – его вдовой. Ничего удивительного в этой раздвоенности нет, если вспомнить, что Домаль родился под тем астрологическим знаком, который изображается в виде двух рыб на одной снизке, пытающихся плыть в разные стороны. Он трагическим образом воплощал в себе всю растерянность своего поколения и своей эпохи – эпохи хрупкого затишья между двумя великими войнами. Зачитываясь Геноном, изучая традиционную философию Индии, он в то же время заигрывал с марксизмом и поддерживал лозунг Андре Бретона «Сюрреализм на службе революции». Считал поэзию чем-то вроде йоги, утверждал, что истинный поэт «должен дисциплинировать себя и управлять собой, чтобы стать совершенным инструментом сверхъестественных функций», – и увлекался «автоматическим письмом», придуманным сюрреалистами, напрочь отвергавшими всякую самодисциплину. По-мальчишески дурачился и озорничал в предельно искренних письмах друзьям, а потом, после знакомства с Гурджиевым, изобразил своих прежних единомышленников в виде кучки раскольников, предателей, корыстолюбцев и бездарей…
Рассказывая об этом периоде жизни Домаля, Жан Бьес пишет: «С ним происходило то, что происходит со всяким, кто уходит в монастырь: последовательный отказ от смеха и шуток, забвение прошлого, приспособление к новой терминологии, включающее в себя иную шкалу ценностей и оценок, все возрастающий разрыв между ним и теми, кто остался в миру».
«Но, – продолжает Бьес, – сознавал ли Домаль, что воля к власти и жестокое подавление телесных потребностей могут стать смертоносным оружием в руках тех, кому в то же время не внушено понятие Благодати?..» Пусть Домаль и не стремился посредством гурджиевских упражнений к обретению паранормальных способностей, сам метод Гурджиева вел именно к этому. А такие способности, как известно, являются лишь препятствием на пути духовного развития.
Здесь, справедливости ради, стоит отметить, что сам Гурджиев не поощрял занятий Домаля: много ли проку от чахоточного ученика! «Полная трансмутация, то есть образование астрального тела, возможна лишь в здоровом, нормально функционирующем организме», – вторил своему учителю Успенский. Так или иначе, здоровье Домаля, еще в юности подорванное «оккультной самодеятельностью», не выдержало перегрузок, связанных с гурджиевской «гимнастикой»: он скончался 21 мая 1944 года, а рукопись его последнего, «ключевого» романа «Гора Аналог», над которым он работал в продолжение пяти лет, осталась оборванной на середине фразы…
Художественная и философская ценность «Горы Аналог» в немалой степени определяется высоким «удельным весом» этого сравнительно небольшого текста. Неискушенный читатель увидит в нем нечто вроде научно-фантастического романа, явно перекликающегося с такими шедеврами этого жанра, как «Путешествие к центру земли» Жюля Верна. Более эрудированный человек отметит связь «Горы Аналог» с традицией французской философской сказки от «Кандида» Вольтера до «Маленького принца» Антуана де Сент-Экзюпери. И, наконец, люди, хоть мало-мальски знакомые с литературой по эзотерике, со всей справедливостью отнесут книгу Домаля в разряд эзотерической притчи, рассказа о поисках космического центра, в процессе которых герои становятся участниками мистерии посвящения. «Гора Аналог» полна явных и скрытых отсылок ко множеству произведений схожих жанров. Самое древнее из них – это древнеегипетская «Сказка о потерпевшем кораблекрушение», называемая еще «Змеиным островом». Нужно, правда, оговориться, что герой этой «сказки» попадает на волшебный остров не по собственной воле – его заносит туда бурей. Но сути дела это не меняет: он оказывается на клочке суши (обломке Атлантиды? Лемурии?), которым правит всезнающий говорящий змей, чудом уцелевший во время космической катастрофы, которая погубила всех его родичей: «Внезапно упала звезда, и они были охвачены ее пламенем. И случилось так, что меня не было при этом, и они сгорели, когда меня не было среди них». Змей-владыка острова, скорее всего, является последним потомком древней разумной расы хранителей священного знания, той самой расы, что описана в поэме Гумилева «Дракон», основанной на оккультных источниках. «Змеиный остров» обречен:
«После того как ты удалишься отсюда, – говорит царь-змей безымянному мореплавателю, – ты никогда больше не увидишь этот остров, который превратится в волны». Это пророчество можно понимать в буквальном смысле – как реальную гибель последнего островка, оставшегося от Лемурии или Атлантиды, и как намек на «помрачение», «оккультацию» допотопного святилища, становящегося недоступным для физического восприятия. Суть сказки в том, что перед этим царь-змей успевает поделиться с человеком частью своих духовных сокровищ, олицетворяемых – как и положено в произведениях данного жанра – сокровищами материальными. Таким образом осуществляется связь между прежним и новым хранителем священной Традиции – связь, о которой так много и так подробно писал Рене Генон.