Федотову неловко было спрашивать про отца, но они сами наперебой рассказали, что папа привез их сюда, устроил на пароме, а потом ему пришлось уехать, и теперь он где-то далеко работает и пока не может их взять, но потом он устроится очень хорошо и выпишет их к себе.

Рассказывали они это все какими-то чужими, одинаковыми словами видно, точно так, как в письмах все объяснял отец. Федотов заметил, что возвращение они себе представляют так: война кончится, и они все поедут обратно в старый их дом в родном городке на побережье Балтийского моря.

Гонзик с Соней все это повторяли как попугаи, а старший все время мучился неловкостью, понимая, что тут что-то не так. Он подробно, с жаром расспрашивал, как стреляют танки, и потом стал уверять сбивчиво, что папа тоже очень хотел пойти на фронт, помочь прогнать фашистов.

- Он только из-за нас не пошел и из-за мамы, потому что нас у него так много и ему надо обо всех нас думать... - И опять, понимая, что что-то не так, добавил, что папа присылает им деньги. Малыши тут же с полным знанием выложили, сколько денег он присылает, и видно было, что старшему неловко, что денег так мало.

К тому времени, как его брюки немного подсохли и он, работая утюгом, выпарил из них наполовину влагу, он уже знал в подробности, сколько у них запасено картошки, и какие у них одеяла, и сколько у них глиняных кружек, и как удобно, что какой-то дедушка Дровосекин, который все ругается и плюется, одалживает им пилу и сам помогает пилить.

Наконец Федотов натянул кое-как сырую гимнастерку, оделся и собрался уходить.

Все, что было ещё съестного, он оставил на столе, сказал, что ему ничего не нужно, он уже почти дома. Дети, скрывая радость, испуганно уговаривали его взять что-нибудь с собой, но он только отмахивался.

Когда он затягивал свой почти пустой мешок, девочка деловито ему напомнила:

- Ты шмотри, швою баночку не пожабудь!

Он даже не понял, про какую баночку идет речь.

- Ну, вот эту крашивую! - девочка подала ему пустую жестянку с розовыми сосисками на обертке.

- Попрошайка, - сказал Эрик.

- Может, тебе пригодится? - сказал Федотов серьезно. Это было вовсе не смешно, он уже понимал, что тут за жизнь.

- А когда ты опять придешь? - спросила девочка.

- Отобьем башку Гитлеру, тогда к вам приду в гости.

Старший невесело, сдержанно улыбнулся, понимая, что это может скорей всего значить "никогда". "После войны" тогда звучало как "через десять лет", но девочка этого не понимала; удовлетворенно кивнув, она сказала на прощание:

- Только пошкорей, ладно?

Федотов вышел к парому и подумал, что, наверное, это уж теперь в последний раз. Сверху, под гору, клюя носом на ухабах, осторожно спускался грузовик. Он дождался парома и следом за машиной вошел на дощатую палубу, как сутки тому назад.

Зажурчала вода, обтекая тупой нос парома. С середины реки открылось опять знакомое устье при впадении в Волгу и стал надвигаться берег.

- Счастливо погулять, - тихо сказала женщина.

- Счастливо, - сказал Федотов, чувствуя какое-то отупение.

Грузовик был попутный, до Поливен, и он перелез через борт, когда тот начал съезжать на берег. С натужным воем машина поползла на крутой подъем берега. Федотов решил не оглядываться и больше не думать, но все-таки оглянулся разок. Паром был опять на середине реки. Женщина в своей туго подпоясанной кофточке тянулась вперед и медленно отгибалась назад, цепко упираясь ногами в доски палубы...

Через час Федотов уже сидел за столом в доме у своего двоюродного дяди, председателя колхоза, окруженный дальними родственниками и бывшими соседями, которые помнили его еще парнем, до ухода на завод в город. Ему тащили на стол угощение, расспрашивали про войну, про родных и знакомых солдат, и он уже поднимал в граненом стаканчике мутноватый самогон и пил не хмелея, рассказывал и здоровался со вновь входящими, изредка узнавая подростков, а больше девчонок, которые уже успели повыходить замуж и родить ребят, а некоторые уже и овдоветь. Он припоминал имена и без конца здоровался и отвечал на приветствия, целовал жесткие, шершавые, как древесная кора, щеки старушонок, помнивших, как он родился и как умерла его мать, и среди легкой хмельной мути и всех имен пробивался тоскливый стук щемящего напоминания: какой-то Гонзик, и шепелявая маленькая Соня с консервной банкой, и пустая изба, и подпоясанная кофточка, и всего два мешка картошки, запасенные на голодную, долгую военную зиму. И он опрокидывал еще стаканчик, и, будь оно проклято, вся эта путаница прошлого дня опять незаглушаемо, требовательно стучалась сквозь шум разговоров и мутную пелену самогона.

Среди ночи с того берега реки загудела машина, вызывая паром. Женщина привычно протянула руку, нашла на ощупь куртку и юбку, влезла ногами в резиновые сапоги, засветила жестяной фонарик и, затягивая на ходу пояс, вышла в темноту.

После тишины и теплоты сна ее сразу обдало шумом дождя и мокрого ветра. Желтые листья, намоченные дождем, летели навстречу, прилипая к лицу, к стеклу фонаря.

Добравшись до парома, она оттолкнула его от причала, повесила фонарь на гвоздь и взялась за канат. Ветер быстро выдувал все тепло, накопленное в постели. Сперва похолодели лицо и колени, еле прикрытые юбкой, потом остыло все тело.

Машина ждала, светя желтыми огоньками подфарников. Когда паром подошел ближе, ожил, заработав, мотор и вспыхнули фары, освещая неспокойную воду и канат, с которого капала дождевая вода. Водяная пыль, попадая в яркий сноп света, оживала, косо проплывала книзу и исчезала, становясь невидимой.

Машина, тяжело придавливая доски, въехала, качнув паром. Фары погасли. Знакомый голос водителя поздоровался с ней из черной темноты, наступившей после яркого света.

Чьи-то руки взялись за канат. Скоро снова проступил в темноте свет фонарика с мокрым листом лимонного цвета, приставшим к стеклу. Когда глаза совсем привыкли к полутьме, она различила плечо, затылок и фуражку тянувшего в двух шагах от нее канат человека и узнала Федотова.

Она долго ничего не могла выговорить, потом все-таки как-то смогла:

- Что ж так рано в город? Ведь еще семь дней гулять?