Не дойдя до порога коровника, Дмитро пошатнулся, цепляясь руками за стену, упал на землю и подняться сам уже не мог.

Когда его перенесли в "салон смерти", парень впервые с того времени, как умер Сашко, заговорил с нами.

- Больше я уже не поднимусь, - немного запинаясь, отдыхая после каждых двух-трех слов, тихо сказал он. - Пусть себе как хот-ят... сохраните тетра-ди и... передайте... лучше всего передайте Яринке... А если что... Да в-вы и сами все... знаете...

Мы утешали себя тем, что случилось это уже в лагере, что пришлось упасть ему не на дороге, не на глазах у эсэсовцев, и что впереди еще целая долгая ночь и надежда на отдых.

Но, к сожалению, ранним утром придут эсэсовцы.

А Дмитро поступит так, как сказал. Он даже не попытается подняться. И они будут "поднимать" его палками, вытащат во двор или добьют на месте...

Еще одна, не первая, а уже кто знает какая, невыносимо долгая и вместе с тем молниеносно короткая, гнетущая ночь. Не первая и наверное же не последняя ночь, течение которой остановить мы не можем, точно так же, как не можем остановить того, что принесет страшный рассвет... А так хотелось иметь хоть какую-то надежду!

И мы все-таки надеялись, хотя и знали, хорошо знали, что надеяться не на что и спасения ждать теперь не о г кого.

Утром забили в железный рельс, подняли галдеж охранники. Защелкали нагайки, и громко залаяли овчарки.

Пришли эсэсовцы, выстроили нас вдоль ограды коровника и продержали так около часа. Затем появился в сопровождении пса и неизменного переводчика сам Пашке. А Дмитро так и не поднялся, он лежал в "салоне" на истертой в труху соломе. Пашке появился неспроста. Он хочет собственной персоной засвидетельствовать или, вернее, утвердить смерть непокорного художника. Значит, и смерть Дмитру уготована не такая, как всем, если уж за это берется сам Пашке...

Пашке обвел нас всех долгим, неторопливым взглядом, закурил сигаретку, щелкнул себя резиновой палкой по блестящему голенищу и что-то буркнул, кивнув переводчику.

- Комендант лагеря, гауптшарфюрер войск СС господин Иоганн Рудольф Пашке приказывает... - Переводчик сделал паузу, передохнул и, повысив голос, закончил: - Военнопленному номер восемьдесят семь на работу не выходить. Военнопленному номер восемьдесят семь выйти из колонны и остаться в лагере!

Военнопленный номер восемьдесят семь из колонны не вышел. Военнопленный номер восемьдесят семь лежал в "салоне смерти"... Это был Дмитро, это его номер.

Отсутствие номера восемьдесят седьмого в колонне Пашке явно не встревожило. Пашке, как видно, все знал.

Почему же не "поднимал", как всех других, не убивал сразу? Что еще мог придумать Пашке?

Зачем Дмитра оставили в лагере?!

11

Зачем Дмитра оставили в лагере, мы узнали не скоро.

Не знал ничего об этом и сам Дмитро.

Никто его уже не трогал, не бил, не ругал, никуда не гнал. И никто ничего не говорил. Пленного номер восемьдесят семь оставили в покое, будто все забыли даже о его существовании.

В первый день мы еще ждали чего-то особенно коварного. Пытался поначалу угадать свое будущее и сам Дмитро. Но скоро выбросил все это из головы и просто отлеживался, отдыхая ночью на истертой соломе "салона смерти", а днем, когда пригревало апрельское солнце, сидя на потеплевшей, утоптанной нашими ногами земле, под стеной коровника.

Наши палачи теперь его совсем не замечали. Он почему-то их уже не интересовал и не раздражал. Хотя сказать - не замечали - не совсем точно. Можно сказать, что о нем начали даже беспокоиться. Три раза в день выдавали ему увеличенную порцию баланды и каких-то эрзац-концентратов. А как-то навестил его даже немецкий санитар из конвойной команды. Он слегка пнул парня носком ботинка под бок, потом опасливо оглянулся по сторонам и, словно извиняясь, сунул ему за пазуху целую пачку сигарет. Бормоча что-то себе под нос, называя кого-то там свиньями и животными, санитар пощупал у Дмитра живот и заглянул в рот.

Выходило так, что кого-то интересовало даже здоровье Дмитра!

Мы хоть и радовались неожиданной передышке, но все время были настороже... Дмитро относился ко всему этому с холодным безразличием. Но все же неожиданный отдых, весеннее тепло, кое-какая еда и молодой организм взяли свое. На третий день этого отдыха Дмитро снова потянулся к своим карандашам и тетради. Парень уже поднимался и прогуливался под стеной коровника, всей грудью вдыхая ароматы просыпающейся земли, которые неслись из-за реки мощными волнами на лагерь.

В тот же день ему, кроме баланды, дали еще миску настоящей картофельной немецкой "зупы", заправленной маргарином, и кусочек черного непропеченного солдатского хлеба. Разрешили снова принимать передачи, хотя носить их, собственно, было некому. Ярпнка почему-то больше так и не появлялась возле лагеря.

Двадцать пятого апреля (мы навсегда запомнили этот день), в семь часов вечера, как раз тогда, когда нас пригнали из карьера, Дмитра вызвал к себе сам гауптшарфюрср Пашке.

Этому вызову, как мы узнали уже значительно позже, предшествовали определенные значительные события.

В мире кипела самая страшная из всех войн, которые когда-либо знало человечество. И уже перед всем миром абсолютно ясно определилось то, что гитлеровский блицкриг провалился окончательно и бесповоротно. К весне сорок второго года дело шло уже не о блицкриге, а хотя бы о каком-то частичном продолжении наступления. Стало понятным, что настоящая война, в сущности говоря, только теперь завязывается, что конца ей еще не видно, и, судя по тем потерям, которыми Гитлер платил за свое временное продвижение на восток, немецкий солдат понемногу стал задумываться над тем, чем и как закончится война и кому же, в конце концов, может угрожать пусть и не молниеносный, а все же бесславный конец.

Зимний разгром гитлеровцев под Москвой, ожесточенные бон в Белоруссии, на Украине и в районе Ростова нанесли ощутимый удар немецкой экономике, "немецкому духу" и уничтожили веру в непобедимость немецкой армии.

Гитлер с маниакальным упрямством лихорадочно готовил новое наступление на Кавказ и Волгу, что требовало окончательной ликвидации наших крымских группировок и взятия Севастопольской крепости, которая возвышалась по существу уже в тылу гитлеровских армий.

Надо было наступать любой ценой. А колоссальные потери осенне-зимней кампании уже тогда остро ощущались: давала о себе знать нехватка резервов, свежих пополнений для армии и рабочих рук для промышленности.

Гитлер выходил из себя, вылавливая для пополнения потерь в армии буквально все живое в стране, а тем временем в концлагерях, дорожных отделах и различных тыловых военизированных организациях на тепленьких местах сидели здорозые, откормленные и выхоленные на легких европейских блицкригах различные эсэсовские гауптшарфюреры и просто рядовые "фюреры".

Мог ли в таком сложном положении не обратить внимания на это самый главный фюрер?

И мог ли не учесть этого и не позаботиться о своей шкуре верный слуга самого главного фюрера гауптшарфюрер Пашке? Не мог... Потому что сама жизнь подсказывала, требовала каких-то мер для сохранения собственной драгоценной арийской шкуры. Ведь мало того, что фюреру крайне необходимо было сейчас свежее пушечное мясо вообще, это касалось теперь непосредственно и персонально его, преданного своему фюреру до последней капли крови, Иоганна Рудольфа Пашке...

Кто-то из верноподданных самого Пашке, кто-то из ближайшего его окружения начал настырно подкапываться под гауптшарфюрера. В различные инстанции стали поступать анонимные письма, или, проще говоря, доносы, о том, что гауптшарфюрер Пашке вконец разленился, проворовался, забыл присягу, бога и своего фюрера и так уже распустился и обнаглел, что, связавшись с какими-то сомнительными туземными элементами, приказывает рисовать с себя портреты. Словно он не обычный слуга боготворимого фюрера, а бог знает какая персона! Уже раза два за последнее время деятельностью Пашке с какой-то подозрительной загадочностью интересовался сам гебитс-комиссар, намекая на какие-то "гуманистические" выходки коменданта и какие-то его "художества".