Мы уже не могли ни отговорить, ни предостеречь его.

Это уже было сильнее нас, нашей осмотрительности, трезвости и рассудительности.

Война эта была подобна какой-то безумной игре, в которой ставкой была жизнь, а страстью - нестерпиможгучая ненависть.

Но война эта была неравная.

Дмитра просто убивали. Медленно, неторопливо и методично. Парень день ото дня таял на глазах. Все наши самые отчаянные усилия как-то помочь и хоть немного облегчить его муки не достигали своей цели. Если кто-нибудь из нас подставлял под удар себя, чтобы прикрыть Дмитра, его били. Но, ударив или избив, снова возвращались к Дмитру, не отвлекаясь и не забывая о нем.

Дмитро за несколько дней весь как-то высох и стал похожим на мальчика-подростка. Он исхудал, осунулся, кожа на лице сделалась желтой и будто даже просвечивала, обтягивая резко выдающиеся теперь скулы. Нос заострился, губы запеклись, а глаза на измученном лине округлились и потускнели.

С жалостью и болью, со страшной ясностью видели мы, что конец здесь будет только один. И что, по-видимому, конец этот близок. Дмитро долго так не протянет.

А спасти его тут, в концлагере, уже не сможет ничто и никто.

Спасти парня мог бы только побег.

Да не так-то просто складывалось с этим побегом.

Яринка подала было весть, чтобы ждали в ближайшее время сигнала. Но сигнала этого мы так и не дождались.

"Свяжемся через полицая", - подбросила она нам записку еще через несколько дней.

И вот какое-то время мы с надеждой присматривались к каждому полицаю: не "он" ли, не "наш" ли? Присматривались, напрасно стараясь разглядеть в тупых, озверелых рожах хоть намек на что-то человеческое, по чему можно было бы понять, что это не изменник, а свой человек. Но... рожи садистов так и оставались рожами садистов. И ни на одной из них не было и не могло быть ни намека, ни проблеска...

А тем временем как-то на рассвете в нашем же овраге был расстрелян по всем правилам эсэсовского "искусства" человек в темно-синей форме полицая. Привели откуда-то, наверное, из тюрьмы, и расстреляли чуть ли не на наших глазах. Кто? За что? Почему?! Никто ничего не знал и ответить не мог. Расстрелян кто-то в форме полицая. И все, и конец... И кто может подтвердить, уверить, что это был не "наш" полицай? Что это был не тот самый комсомолец, которого "Молния" с такими трудностями устраивала в полицию?

Такое подозрение в какой-то мере подтверждалось и новой записочкой от Яринки. Девушка сообщала, что не будет показываться и не сможет подать о себе вести до следующей пятницы, - целых пять дней! Стечение обстоятельств? Нет, пожалуй, если и стечение, то не случайное. Видимо, там что-то произошло. Что-то такое, что снова отдаляет спасение наше и, что самое худшее, Дмптра.

Дмитро становится все слабее и слабее. Он тает с каждым днем. Он уже даже редко разговаривает с нами.

Все больше сосредоточенно молчит. И все же рисует. Рисует, используя каждую удобную, такую скупую и такую драгоценную минуту. Словно чувствуя свою смерть и то, что надо до этого времени успеть сделать как можно больше...

Только ночью, когда уже укладываемся спать, слышим его неразборчивый, лихорадочный шепот. Это Дмитро, жизнь которого уже держалась на тоненькой ниточке, нашептывает что-то успокаивающее, что-то подбадривающее умирающему Сашку. С каждым часом, чем хуже становится Сашку и чем невыносимее Дмитру, - тем крепче их близость. Дмитро с такой душевной настойчивостью отстаивает каждый миг Сашковой жизни, с такой любовью поддерживает его угасающий дух, что, кажется, от Сашка зависит и жизнь Дмитра.

Порой, когда все стихнет в ночной темноте, напрягая слух, можно было в шепоте Дмитра различить и отдельные слова. Это были слова надежды, какой-то ясной уверенности. Не было в них ничего такого, чем жили мы теперь. В них был родной дом, синее небо, зеленые поля...

И от них у нас так болезненно, так тоскливо сжимались сердца. Знали ведь наверняка, что никогда уже не увидит юный Сашко ни родной Волги, ни зеленой колосистой степи, ни того синего, ласкового, мирного неба...

А Дмитро! Еще день, еще два, еще три... Если ничего не случится за это короткое время, мы уже не спасем и его. Его добьют, замучают, или же он сам упадет однажды на усеянную острыми камнями землю карьера и уже больше не поднимется.

Да, мы могли и мы должны были бы пойти на риск и организовать побег одному Дмнтру. Наконец, если бы встали все за одного... По дороге с работы или на работу.

В карьере или в самом лагере возможность такая не исключалась, и повод можно было бы найти. Устроить шум, свалку, кутерьму... Все отвлекают внимание, а он тем временем бежит. Бежит через подкоп под проволокой, бежит с дороги...

Но вот куда? И далеко ли он убежит, истощенный, обессиленный, с его искалеченной ногой? И чем ты тут поможешь, хоть и рискуешь многими головами?

Попытаться, конечно, можно. Но это будет попытка, в которой почти сто на сто за то, что мы толкнули бы товарища на неминуемую и немедленную гибель.

Так вот, как ни крути, а головой стену не прошибешь.

Оставалось только одно: ждать спасения от Яринки, ждать пятницы и спасительного сигнала.

Пятница пришла, однако ни изменений, ни облегчений не принесла. Потому что Яринка в эту пятницу не появилась и вести о себе не подала.

Не отозвалась она ни в субботу, ни в воскресенье.

А в понедельник умер наш Сашко. Когда уходили утром на работу, он попросил Дмитра принести с поля, с воли, хотя бы цветок одуванчика. А вечером, возвратившись с карьера, мы застали его уже мертвым.

Мы видели, что Дмнтро тяжело переживал исчезновение Яринки. Но виду не показывал, почти не говорил об этом, крепился. А смерть Сашка, неминуемая и предвиденная, на наших глазах просто ошеломила парня.

Дмитро стиснул зубы и замкнулся в себе, даже на вопросы не отвечал. Что-то словно оборвала в парне эта смерть, убила в нем что-то такое, без чего человек жить ке может. На лице Дмнтра появилось даже какое-то несвойственное ему выражение обреченности, которое говорило, что человек уже не дорожит своей жизнью и перестал думать о ней.

Но сказать, что он просто не дорожил жизнью, - значит ничего еще о Дмитре не сказать. Нет, его не сломили.

Он только не замечал уже самого себя, ибо в нем, как прежде в нас, умерла вера в собственное спасение.

В его глазах еще блестел холодный огонь. Но это уже был не огонь жизни, а стальной отблеск холодной ненависти и жажды мести. Казалось, в нем отмер, исчез и забылся даже намек на естественный инстинкт самосохранения. За холодным блеском глаз этого мягкого юноши теперь стояло что-то отчаянное и страшное. Он не только не боялся, не только не избегал, а даже искал встречи со смертью. И это сразу заметили не только мы, но и наши враги.

Фашистов, казалось, раздражало, даже пугало ледяное безразличие Дмитра к их издевательствам и пыткам.

Они удвоили свои преследования и истязания, но художник уже как будто утратил самое ощущение физической боли.

Нас тоже пугало и тревожило это целенаправленное упорство, с которым Дмитро шел навстречу смерти, и мы утроили свою бдительность. Теперь уже ему вовсе не давали ни рисовать, ни вообще покоя. Оторванный от того, чем жил, затравленный, он лез прямо на рожон. Однажды в карьере мы едва успели окружить его и вовремя вырвать из ослабевших рук железную кирку, которую он собирался вогнать в голову рыжему Цункеру, в другой раз пришлось отобрать острый обломок гранита, который он спрятал за пазухой, готовя его, как видно, для самого Пашке.

Но вот, к сожалению, ни гитлеровцам истязать, ни нам отбирать у Дмитра неопасные в его ослабевших руках орудия смерти было уже совсем нетрудно. Парень таял прямо на глазах, он уже совсем ослабел, силы окончательно покидали его. Последние несколько дней он еще кое-как передвигал ноги. С работы мы уже почти волокли его, а то и просто несли, взяв под руки.

Наконец, наступил и этот роковой вечер.