Я слушал с изумлением: сколько раз мы спорили об этом с Айзенштадтом и Векслером!

- Поставьте забор, чтобы ни один террорист не проник, и живите спокойно, говорил Болдин. - Что вам даст соглашение, если нет границ? А если они есть, не нужно и соглашения - можно подождать.

- Там, где я живу, ширина страны - двадцать километров, - сказал я. - При такой географии нужен сосед, которому можно верить.

- И вы думаете, оккупация способствует этому?

- Нет, не думаю. Я не знаю, что мне думать.

Он лег на кровать, вытянулся и сказал:

- Н-нда.

В ту же секунду он заснул. Посидев перед телевизором, я, чтобы его не будить, вышел в коридор. Он кончался голубоватой стеклянной стеной. Перед ней стояли столик с пепельницей и диван, я сел и позвонил Ире и маме, чтобы не волновались.

- Не могу дозвониться Дашке, - сказала Ира. - Телефон отключает.

- Я ее видел, - сказал я, - она с Володей.

- Что она еще затеяла? Не нравится мне это...

Сидя на диване, можно было смотреть на море и небо, получившие от стекла немыслимую голубизну. Я курил и думал про Дашку. Она затеяла. У каждого свой глагол. Мы с Ирой всегда делали. Дашка затевала. Я всегда уважал тех, кто делал, и не уважал затевающих. Но время изменилось.

Хлопнула ближайшая дверь, молодая женщина вышла и, мельком на меня взглянув, села на диван. Я слышал ее взволнованное дыхание: что-то у нее случилось. Мне казалось, где-то я ее уже видел. Следом вышел жирный мужчина в халате и шлепанцах, картинно, со звуком - эхе-хе-хе - вздохнул и сел рядом. Диван продавился. Женщина потеснилась. Мужчина молчал. Его не смущало, что сидит в халате в коридоре четырехзвездочной гостиницы, где ходят люди. У него были моржовые седеющие усы, и я узнал - это была московская телезвезда, легендарный человек, перед которым заискивали сильные мира сего в Москве и все русские звездочки здесь. Когда-то, когда он был московским неудачником, хоть и своим парнем повсюду, а я - более-менее известным спесивым писателем, мы были хорошо знакомы. Он не работал, но знал всех, а потом стали работать связи, и он круто взмыл к самым вершинам известности. Я испугался, что сейчас он меня узнает. Что я ему скажу? Что нищий маляр? Да для него это что-то вроде рака, проказы и спида! Я отворачивался к окну и, чтобы не покидать убежища, закурил вторую сигарету. Но он, кажется, не обратил на меня внимания.

- Я пойду домой, - сказала женщина.

- М-мм... Эх-х-х... Э-э-э... Как тебя зовут...

Так спрашивают, проснувшись в похмелье, но он не был пьян.

Стало тихо. Женщина, наверно, опешила. Мне-то его штучки были хорошо знакомы, память на имена у него была профессиональная, редкая, а она приняла всерьез и печально сказала:

- Меня зовут Элла, - помолчала и добавила: - Смешно, но, кажется, я в тебя влюбилась.

Он зевнул лениво:

- Врешь.

Она сменила тон, на этот раз удачней:

- Слушай, отвяжись. Что ты пристал? Я же тебя ни о чем не спрашиваю.

- Хамить, значит, начинаем, - констатировал он.

"Хамство" подлежало наказанию. И оно не замедлило:

- Надо душ принять, - сказал шоумен, поднимаясь. - Иди потри мне спину.

Она помедлила и пошла за ним. Я вспомнил, где ее видел, имя Элла подсказало - на газетных фотографиях, которыми сопровождались ее статьи. Я давно перестал их читать, потому что заболевал от развинченного, расхлябанного языка. Эстрадная певица в них именовалась "певичкой", известный московский кинорежиссер - "кумиром продавщиц и парикмахерш", другой режиссер - "кумиром московских снобов", а коренные израильтяне - "фалафельщиками" и "израильскими обывателями". Для усиления сарказма перед каждым таким определением журналистка ставила местоимения "наш" или "некий". Рядом с этой местечковой манией величия шоумен был цивилизатором. Он и приезжал к нам как цивилизатор, делал про нас снисходительно-сочувственные передачи, в которые все мечтали попасть.

В семь часов мы с Болдиным добрались до ресторана. Я хотел проститься, но он сказал:

- Глупо не выпить на халяву. Наверняка кто-нибудь из наших не придет, зачем оставлять водку хозяину?

Я уже знал, что он не большой охотник выпить, но какие еще он мог привести аргументы, выдерживая стиль? Я хотел видеть Дашку. Может быть, она провела время в той же гостинице, где я. В конце концов, я все-таки отец и, может быть, обязан вмешаться. И добираться тремя автобусами, заплатив двадцать шекелей, в то время как она на машине, - это было еще глупее, чем не пить "на халяву".

Болдина тут же перехватил Штильман, а меня позвала Дашка. Она сидела рядом с Володей, и какие-то люди за их столом пересели, освободив место. Сосед Володи говорил с ним по-немецки, а Дашка, забытая мужчинами, отпила глоток из фужера. Я не сомневался, что в фужере водка.

- Все в порядке, папа?

- Да, в порядке. Мы вместе поедем?

- Я старая, папа.

В полумраке ресторана она казалась молодой и очень красивой. А ведь ей уже сорок, сообразил я и удивился.

Звучала тихая музыка - в конце небольшого зала лохматый крепыш в черной рубашке импровизировал на скрипке, перетекая из одной меланхоличной мелодии в другую. Он делал это с кокетливым юмором, и когда Монти перелился в известное танго из эротического фильма, кто-то засмеялся и захлопал. Штильман и еще несколько человек побежали ко входу: Илья и Боря под руки вводили-вносили горбатого старика в черном костюме. Штильман, оттеснив Илью, собственноручно повел старика к пустому столику. В это время за другим столиком поднялся могучий человек с большим животом. Раскинув руки и выставив живот вперед, он пошел на старика, который доходил ему до подмышек и утонул в объятиях. Штильман, не теряя элегантности, подстраховывал сползающего вниз старика и шутливо сетовал:

- Ребята, Стив, по-моему, пьян в дымину, он его уронит, я ж не удержу, айм сори, Стайв, ма ата осе, бихляль, мишугене бохер?[1]

[1] Что ты делаешь, с ума сошел? (смесь иврита и идиша).

Илью и Борю усадили рядом со стариком, они были недовольны, но могучий Стив, прихватив бокал, пересел за их столик, громко по-английски звал еще кого-то, собиралась компания.

Математики занимали лишь несколько столиков, остальные заполняла обычная публика. За одним из них я видел телезвезду с моржовыми усами и хорошо одетого господина. Они разговаривали, не обращая ни на кого внимания.

Штильман, как заправский тамада, подошел к скрипачу, дал тому знак остановиться, отсоединил микрофон и, улыбаясь, раскованный, вышел с ним в центр.

- Хавэрим, друзья, леди энд джентльмен, герр Зуммерград, битте, Володя, переводи ему на немецкий, господа, я в сложном положении, ани ба мацав каше, ани эдабер иврит вэ этаргем русит, я буду говорить на иврите и переводить на русский, итак, господа...

Наступила его минута, и все это чувствовали: он организовал этот семинар, осуществил задуманное, выйдет сборник трудов под его редакцией, учреждается премия Векслера, Штильман будет председателем жюри, но кроме всего этого - он простой парень, всем доступный и необходимый...

- Господа, мы собрались в нелегкое для страны время, минуту назад мне сказали, совершен теракт в Иерусалиме, есть жертвы, еще не поступили сообщения о количестве, два дня назад - в Нетании, где похоронен Григорий Соломонович, в память о котором мы сегодня собрались здесь, потому что мы верим, что наше дело правое, мы созидаем, а не разрушаем...

Потом горбатый старичок замахал худыми руками, вылезающими из коротких рукавов, просил микрофон, Штильман добился полной тишины в зале, шоузвезда и его собеседник прервали разговор и повернулись в нашу сторону.

- Здесь собрались ученики Гришья, - сказал старичок на иврите. - Я тоже ученик Гришья, хоть старше его. Он научил меня уважать свою работу. Гришья говорил, что математика - это молитва Богу, и, когда был разрушен Второй Храм, - голос старичка взвинчивался все выше и выше, и ему уже трудно было договорить на такой высоте, надо было перевести дыхание, подступал кашель, но он упрямо пытался договорить, - мы построили наш Третий Храм, незримый Храм, который уже нельзя разрушить ничем...