Изменить стиль страницы

Оказалось, что спускать его с поводка нельзя. Когда он у нас появился еще в Переделкино, мы поначалу, как и с его предшественниками, гуляли с ним в лесу без привязи, не ограничивая свободы, полагая наивно, что он тут же явится по первому зову. Но не тут-то было. Он исчезал, о нас забывал, мы искали его, бежали, оглашая окрестность воплями: Микки, Микки! Особенно я неистовствовала от страха его потерять – рассудок мутился, его значимость в моей жизни превзошла ожидаемое. Ведь собаку-то мы завели для дочери, которую он, кстати, единственную слушал.

Я не была и не чувствовала себя его хозяйкой, это он мною владел, вертел как хотел. В щенячью пору извел постоянными хворями, то понос, то рвота. Ветеринарная клиника сделалась, можно сказать, вторым нашим домом. Переносились деловые встречи, отменялись гости, пропадали билеты в театр, на концерт: он совершенно меня допек – я все больше к нему привязывалась.

Помню, стояла уже в дверях, при полном параде, муж в машине ждал, куда-то мы собрались, в «престижное», как уже стали тогда выражаться, место, но мне понадобилось на него взглянуть, и я не сразу его нашла. С детства, то бишь с щенячества, он себя уважал, на кресле, диване отдыхал, неважно где, но непременно возвышаясь – местонахождение его на полу было тревожным сигналом. И тут я застала его в углу, куда он забился, как показалось, бездыханным.

Через десять минут с ним на руках я поднималась на заледенелое, заплеванное крыльцо сельской, пристанционной ветеринарной лечебницы, вошла в приемную, где, понятно, яблоку негде было упасть. Типичная советская очередь, закаменевшая в вечном ожидании чего-либо, состоящая в основном из теток, с распаренными до свекольности лицами, разве что не при сумках, авоськах, как обычно, а с птичьими клетками, кошками на коленях, псами, жмущимся к их ногам.

Ни о каком снисхождении от них, таких, не могло быть и речи. Да и мой принаряженный для выхода в «свет» облик к солидарности вовсе не располагал. Когда услышала: «Пусть пройдет, глядите, с лица спала, валидол у кого-нибудь есть?» – не поверила, что это ко мне относится. Врач, сестра тоже удивились, что меня без очереди пропустили. «Клизму надо поставить», – распорядилась молоденькая строгая ветеренарша. И: «Во двор с ним по-быстрому, а то у нас он тут все обделает».

И обделал бы. Всю меня обдристал и сразу ожил – я была счастлива.

Мы уехали с ним вместе в Европу, и, путешествуя, первый вопрос возникал, в какие отели пускают с животными. В машине его приходилось держать в ящике с зарешеченным окошком, который ходил ходуном, если мимо проносились мотоциклисты, велосипедисты. С не меньшей яростью воспринимал бегущих трусцой, катающихся на роликах, а когда видел собак, в истерику впадал от бешенства.

Это в нем было почти человеческое – нетерпимость к себе подобным. Добродушных, дружелюбных, пытающихся завязать с ним знакомство, встречал люто, я еле удерживала его на поводке. Баритональный тембр лая переходил в визг, барабанные перепонки чуть ли не лопались, и так визжать он был способен часами. Соседи жаловались, нельзя не признать, справедливо. В Женеве, в соответствии со швейцарским менталитетом, мы получали угрожающие анонимки. В Америке вовсе явилась полиция, и мы заплатили штраф. Но все это не влияло на наши внутрисемейные отношения: ему все прощалось. Если бы в таком попустительстве росла дочь, неизвестно что бы стало и с ней, и с нами.

Впрочем, воспитатель из меня никакой, наша дочь просто такая уродилась, серьезная, собранная, надежная, и мы с ней не знали тех изматывающих родительские души тревог, когда ребенок непредсказуем. Зато уж все сполна испытали с Микки.

На моих руках шрамы от его зубов. Когда в глотку ему надо было вливать лекарства, и я пыталась его удержать, он, вырываясь, впивался в меня, как вепрь. И ни капли раскаяния. Однажды набросился на немецкую овчарку, я встряла между ними, и оба всадили в меня клыки. Не столько больно, сколько обидно – ладно бы раны от чужака, но и он, обожаемый, в драке осатанев, меня не пощадил. Я получила урок, что есть любовь – оказалось, кровь. Это мне было внове.

И он был первым, единственным, кто сам меня выбрал. Обычно это делала я, не столько из-за самоуверенности, сколько от нетерпеливости, проявляемой во всем, при любых обстоятельствах. Томиться в ожидании мука для меня, вот почему я кажусь смелой, решительной. Но Микки и тут меня обошел, опередил.

Ничем, никак в том помете сучки миттель-шнауцера он не отличался. Да и мы припозднились, уже разобрали тех, кто по внешнему виду больше надежд внушал. Комок влажной черной шерсти – окрас перец с солью проступил после – вместился в мою ладонь, когда я извлекла его из загона, и припал, прилип к груди, притворившись жалким, робким, нуждающимся в защите. Но свой характер обнаружил сразу, как только мы прибыли с ним домой.

К его появлению в комнатах были ликвидированы ковры, полы застелены газетами, но он метил прицельно туда, где газетные листы сдвинулись. И приготовленную для него в коридоре подстилку, место, так называемое, отверг в первую же ночь. Дополз до дверей нашей спальни, скуля, требуя его впустить. Несмотря на предупреждения опытных собачников, мы тогда же и сломались. Залез под кровать, но, научившись на нее запрыгивать, место свое определил, застолбил у нас в ногах.

А вот в еде оказался неприхотлив. Да и что мы могли ему предложить в начале-то девяностых, когда в продовольственных магазинах очередь страждущих сметала любой товар, добывание пищи превратилось в проблему первоочередной важности. Рубль летел вниз, цены вверх, спасали продуктовые заказы, выдаваемые по месту службы, и дни выдачи зарплат затмились вторниками на работе мужа, у меня в газете пятницами, когда мы, осчастливленные, от гордости чуть не лопаясь, выкладывали обещающий пиршество трофей, состоящий из мороженой курицы, банки сардин, пакета дефицитной гречки.

Какие уж тут капризы. Но Микки рос, хотел постоянно есть, в глазах его появился алчный блеск и снова промашка в воспитании: я приучила его попрошайничать у стола, но разве выдержишь, когда морда уткнута в твои колени? Муж, дочка меня стыдили, порчу, мол, собаку, но я, давая обещания исправиться, сдержать их не могла. Моя твердость лишь видимость, вынужденная броня, как панцирь у черепахи, чтобы жалостливое нутро наружу не выплеснулось. Но ведь никто, кроме Микки, не догадался, что если меня попросить, не вынуждая, не домогаясь, а тихо, еще лучше бессловесно, намеком выказать свою просьбу, я не могу отказать. Микки это во мне рассек и вовсю пользовался.

Тогда же, в начале девяностых, мы исхитрились достать копченую рыбину и созвали друзей. Рыбину сопровождала картошка, зелень, но именно она, роскошная, разлеглась на блюде в центре стола – гвоздь программы. Встречали гостей, уверенные, что угощение удалось, но когда все собрались, открылась картина: взгромоздившись на обеденный стол, Микки, не спеша, доедал последний кусок рыбины. Взглянул на нас без тени смущения, а вот мы всполошились: ведь столько съел, отравиться может, помереть!

Иной раз казалось, что он нарочно нас испытывает, напрашиваясь на наказание, лихой, рисковый, не сознающий, как свойственно молодости, ни в чем никакой опасности. Мы приспосабливались к отчаянному его нраву, он нас себе подчинил.

Сопротивляться было бессмысленно. Захотел – мы все годы с ним вместе спали. Он занял место в сердце, а уж на кровати рядом – естественно.

И вдруг не смог туда запрыгнуть. Муж первый сообразил: встал, поднял, положил его в изножье постели, где он обычно размещался. Но не стеснительно, калачиком, а вальяжно раскинувшись. Чтобы его не обеспокоить я приучилась спать, подтянув колени почти к подбородку. Если вдруг во сне дергалась, он ворчал, рычал. Муж говорил, что я полностью перед ним распласталась, и мне нечего было возразить.

То, что он все понимает, сомнений не вызывало. Какие команды! И неправда, что четвероногим внятны лишь интонации, он знал слова, много слов, словарный запас у него был побогаче, чем у меня в английском. Я с ним общалась без напряжения, подлаживания, упрощений, как бывало нередко с собеседниками из двуногих. Его уровень адаптации не требовал. Но осенило однажды: ему важно, чтобы и я так же хорошо понимала его.