Архимандрит, дав полобызать свою руку некоторое время, сильно удивленный, убрал её наконец:

- Довольно, сыне! Поднимись с колен. Кто ты? Чего тебе?

Странный человек, продолжая стоять на коленях, поднял на архимандрита кроткий взгляд:

- Отче преподобный, вы не узнаете меня?

Фотий вгляделся в черты лица чудного посетителя. Да, что-тдо знакомое виделось ему в этом лице, но архимандрит постарался прогнать от себя явившуюся мысль.

- Не узнаю, - твердо сказал он. - Так кто же ты? Откройся?

- На Фотия смотрели печальные, широко распахнутые в надежде глаза.

- Я? Я - бывший государь России, отче, Александр...

Только пять дней прошло с тех пор, как Фотий, весь полный чувством победы, торжества над своим врагом возвратился в монастырь. Перед отъездом его принял в Зимнем император, и Фотий страстно благодарил его за радение в защите православной церкви. Но Фотий торжествовал не только потому, что удалось прогнать врага православия. Он, монах, отказавшийся внешне от страстей мира, не мог изжить в себе сильную тягу к власти, и победа над Голицыным отождествлялась Фотием с победой и над государем, сочувствовавшим врагу, бывшим даже его другом. Поэтому Фотий ощущал себя если и не первым, то уж непременно вторым человеком в империи. Теперь же, признавая за "чудным" человеком право называться Александром, Фотий, сделавший союзником неведомого кого, какого-то рябого самозванца, потерял бы право на завоеванную власть.

- Ты, государь? - насмешливо скривив губы и отстранившись подальше, словно чтобы лучше разглядеть чудака, почти презрительно спросил архимандрит. - Окстись, сыне! Еще пять ден назад был я в дворцовых чертогах государя императора Александра Павловича, видел его живым и здравым, благословил его при прощадии. Теперь же являешься ты, утерявший где-то не токмо ум свой, но и штаны, да и крамолу несешь - государь я! И кто тебе поверит? На что сошлешься ты, какие-такие знаки императорства своего предъявишь? Нет, сыне! Ежели ты сам умом двинулся, то не считай других дураками, которые бы поверили поносным твоим словам! Прочь изыди, не то прикажу тебя взашей вытолкать! Прочь, говорю!

Александр быстро поднялся на ноги. Длинная речь Фотия убедила его в том, что архимандрит узнал его, но по каким-то соображениям не желает признаться в этом. Оставалось лишь одно - не настаивать на своем царском происхождении, а смиренно просить убежища. Поэтому Александр, понуро опустив голову на грудь, тихо сказал:

- Отче преподобный, Бог с тобой. Если не желаешь видеть во мне того, кто принимал тебя в дворцовых, как ты говоришь, чертогах, так и пусть. Но дозволь мне остаться в твоем монастыре. Давно я уже мечтал о тихой обители, о монашеской рясе и о служении одному лишь Господу нашему. К милости твоей прибегаю, не прогони. Прости лишь за то, что не сумел довезти до тебя вклад, что прочил твоей монастырской казне. Молю, не гони. Ради Христа, прошу...

- Слезы лились по щекам Александра, и Фотий был тронут, но не одно лишь чувство сострадания к этому, столь похожему на настоящего императора человеку заставило его призадуматься.

"А что, - размышлял Фотий, глядя на стоящего перед ним Александра, ежели в Петербурге обнаружат подмену да станут искать истинного царя, выведают, что он у меня, монах уже? Как востребовать его снова к правлению? Да и на меня гнев властей падет, уж непременно! Надо бы поосторожней с ним..."

Но и другая мысль, страшная, сатанинская, явилась и прогнала все прочие доводы. Фотий, страстно стремившийся к власти, желавший быть в России столь же весильным, как Никон при Алексее Михайловиче, подумал: "Добре! Того петербургского урода я уж усмирил в вожжах он у меня - но то самозванец! А настоящего-то я в ещё более строгие вожжи впрягу, такой хомут на него надену, что пожалеет. Фотий будет над двумя царями сразу: над самозванным и над истинным! Потешусь вдосталь! На власть токмо строгий христианин право имеет, а не вертопрах, которого к правлению высшему лишь случай подвел!"

- Хорошо, сыне! - кивнул Фотий после долгого раздумья. - Снисхожу к слезам твоим - останешься в моей обители. Токмо первый год послушником будешь, таков уж у нас обычай. Посмотрю на тебя, годишься ли. Ты вон, видишь, как много мнишь о себе - государем себя называешь! А монашескому образу полное смирение приличествует, а не гордыня. Гордыню же твою я смирю, не взыщи...

Александр с осветившимся огромной радостью лицом молча смотрел на Фотия и согласно кивал. Архимандрит же, вызвав того самого смешливого монаха, что докладывал о чудаке, приказал ему позвать отца келаря и, когда тот явился, так сказал ему:

- Послушника нового прими, поставь на полное довольствие по нашему уставу, сведи со старцем Никитой да, главное, обремени работой. Сей муж человек норовистый, много о себе мнящий, обители же нужны монаси смиренные. Лошадей знаешь? - повернулся он неожиданно к Александру.

- Как не знать, отче! - радостно закивал Александр.

- Ну так будешь при монастырской конюшне, у брата Никодима в подчинении. Будет жаловаться на тебя, на нерадение твое - в одночасье из обители прогоню. Еще устав наш хорошенько изучи. И - готовься! До пострига твоего ровно год остался - время есть, чтоб всякая блажь из головы повыветрилась.

И Александр, благодарный и расчувствовавшийся, вновь жадно припал к руке архимандрита.

И потекли однообразные, но счастливые дни монастырской жизни. Александр выделили келейку в одном из домиков в пределах обители, в которой он пробуждался вместе со звоном колокола, звавшего к заутрене. Потом скудная трапеза, казавшаяся Александру богаче и вкуснее изысканных дворцовых яств. Затем - работа до обеденной трапезы - в конюшне, где он чистил стойла, выносил навоз, приносил воду, закладывал сено, дробил овес, ячмень. Ему не нужно было приказывать дважды - Александр сам находил себе работу и испытывал огромное наслаждение от возможности всецело подчиняться монаху Никодиму, старшему конюху, который поначалу пытался быть излишне строгим, но видя каждодневно какое-то великое рвение послушника Василия, рвение с излишеством даже, его добрый, тихий взгляд, полностью уверился в добрых качествах подчиненного и стал доверять ему поездки за дровами или даже в город за кое-какими припасами. Но Александр как-то раз стал со слезами на глазах упрашивать Никодима не посылать его больше за пределы монастырской стены, и монах, поудивлявшись, согласился, хоть и почел нужным рассказать об этом архимандриту. Фотий внимательно выслушал монаха и про себя огорчился. Он думал, что Александр с великим трудом будет изживать в себе привычку к власти, с зубовным скрежетом станет привыкать к подчинению, к черной работе. Но выходило совсем наоборот, и грубому сердцу Фотия такое поведение недавнего властелина огромной империи казалось явлением непостижимым. Главное же, что огорчило Фотия, было то, что в покорности и легком послушании Александра не было поживы для удовлетворения его, Фотиевой темной страсти повелевать бывшим повелителем. Фотий не знал, что подчинялся он с такой легкостью потому, что тем самым с огромной радостью изгонял из себя остатки греха гордыни и жажды власти.

Но как ни жаждал Александр самоуничижения, печать былого положения лежала на нем, только увидеть её могли далеко не все. Старец Никита, живший в отдаленном углу монастыряв крошечной избушке, которую монахи не без насмешки называли кто скитом, а кто гробом, тот самый старец, который, по мысли Фотия, должен был подготовить Александра к постригу, как-то раз, внимательно посмотрев в глаза Александра спросил:

- Ты, Василий, каким ремеслом в миру промышлял?

- Офицером был, служил, отец, - улыбнулся Александр.

- Неправду глаголешь...

- Как... неправду? У меня и документ есть.

- Ну, документ твой - бумага, я же на челе твоем, сыне, знаки особые вижу...

- Какие же? - замер Александр.

- Царские знаки. - Старец провел тонкой, почти прозрачной рукой по густой еще, седой бороде и заговорил: - Нет мне дела до того, что у вас в миру творится. Спас Господь, увел от великих соблазнов, но как ты-то в обители оказался, царь России? Ведь ты ещё в зыбке качался, а тебя уж к высшему правлению готовили, к высшей власти. А тут все свои похотения оставить придется. Выдюжишь ли?