Изменить стиль страницы
* * *

«…Как рассвет сменяется утром, а утро полднем, а полдень скатывается к закату, а закат догорает, чтобы обернуться ночью – так менялись краски на лице ее, потому что металась она между надеждой и яростью, гордостью и страхом. И металась она, подобно блику от зеркала, и непостижима была, как блик… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его…»

* * *

Среди ночи загрохотали сапоги. Тревога; уже потом, потом в свете факелов притащили связанного – Оскол плотнее запахнулся в плащ, как будто от ненавидящего взгляда можно защититься грубой тканью.

– Предательство, господин! Измена…

– Убей, – глухо сказал связанный.

Оскол отвернулся. Никто из служивших ему не решался ранее на отступничество. Должна быть цель дороже жизни – вот, у бывшего друга нашлась такая цель…

– Не желаю более тебя видеть, Лабан.

– Нет!! Лучше убей…

– Прощай. С тобой поступят милосердно.

Уже на стене изменник ухитрился вырваться из цепких рук – а, может быть, его и не удерживали. Прыгнул, на мгновение распластался в воздухе, как наконец-то освобожденная птица.

Глухо стукнуло о землю тяжелое тело. Скатилось в ров.

* * *

– …Посмотрите, княжна, сирень цветет!..

Внутренний дворик замка тонул в белом и фиолетовом.

Она похудела и осунулась. Даже не глядя на нее, он ощущал ее присутствие. Он мог бы вообще не глядеть в ее бледное узкое лицо – но взгляд возвращался, как привязанный.

Вчера ночью она пыталась покончить с собой. Попытка была слабая, нерешительная; девочки боятся боли. Ее мучили теперь тоска и стыд – а он делал вид, что ничего не знает. Что ему забыли доложить…

Странно, как на этом подростковом теле приживаются круглые, будто две половинки луны, тяжелые груди…

Она увидела, как изменился его взгляд. И злобно блеснула глазами – белки тоже временами кусаются…

– Посмотрите, княжна, на сирень. Цветет, как сумасшедшая.

* * *

«…Как огненные тени из очага пляшут ночью по белой стене, как пляшут облака в ветреную погоду, как пляшут колосья на желтом поле – так переменчиво было лицо ее… Как озера темнеют и светлеют, ловя отблески солнца – так переменчивы были глаза ее… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его…»

* * *

Ночью он поднялся на стену. Небо, закрытое полотнищем туч, оставалось беспросветным – зато внизу, под холмом, во множестве тлели костры. Запах дыма глушил все прочие запахи; неприятельский лагерь дремал, пережидая ночь.

Никто не видел лица Яра Сигги Оскола.

Суровым следует быть полководцу, глядящему на огни вражеского лагеря. Суровым, сосредоточенным, жестким.

Но Оскол будто и не замечал огней под холмом. Далеко, в темноту, где иззубренной линией тянулся невидимый сейчас горизонт – туда смотрел Оскол, и по лицу его бродила рассеянная улыбка.

Он улыбался. Без мысли и без причины. Он не чуял дыма: травами пахла сырая ночь, весенними буйными травами – и березовым соком.

* * *

…А смог бы любить меня, Яр?

Женщина стояла у изголовья. Теперь ей следовало поклониться и покинуть спальню своего господина – но она стояла, и свечка выхватывала из темноты половину ее спокойного, монументально красивого лица.

– Я и так люблю тебя, – сказал он, не подумав.

Неподвижное лицо ее дрогнуло:

– Любят лишь то, что боятся потерять. За что мы так ценим жизнь?..

Он хотел сказать, что ребенок начинает любить мать гораздо раньше, чем осознает ее смертность.

Но промолчал, потому слова были излишни.

…Тени прыгали по стенам. По-беличьи неуловимые тени. Поворот головы… Взмах гордого хвоста…

– Ты стал другим, – медленно сказала женщина. – Я вижу. И знаю, почему…

– А ты, – спросил он, чтобы переменить ход ее мыслей, – любишь меня?

Она отвела глаза:

– Люблю ли я воздух, которым дышу?..

* * *

– …Сотка.

Воевода не раз смотрел в лицо смерти.

Теперь же он не просто вздрогнул. По телу его прошла судорога.

Чужая рука лежала на его плече. Недруг подкрался и коснулся его ладонью; изо всех сил рванувшись, воевода вдруг вспомнил… о матери. О материнском прикосновении; спокойствие, безмятежная радость, материнская рука на щуплом детском плече… Тепло и тишина, умиротворение, наконец-то… Не убирай руки…

– Не надо звать патруль… Обернись, Сотка.

Он не стал оборачиваться. Сладкий плен наваждения…

– Я бы хотел, чтобы ты был моим другом, Сотка. Ты предпочитаешь быть врагом?

Скуластый с трудом повернул голову.

Яр Сигги Оскол стоял рядом, и за спиной у него маячили темные фигуры, и поблескивала сталь.

Сколько постов они успели вырезать?..

– Лабан был твоим другом, – с трудом выговорил воевода. – Где теперь Лабан? Во рву?

– Это ты подтолкнул его к предательству?

– Тебя нельзя предать! Лиса отгрызет собственную лапу, если лапа попала в капкан. Значит ли это, что лиса предает охотника?..

Пусть они слушают, те, что стоят у Оскола за спиной. Пусть слышат.

Негромкий смешок:

– Хорошо… Это ты подтолкнул его к самоубийству?

Самоубийство…

– Лабан слишком ценил свободу… которой ты его лишил. Его ненависть к тебе была сильнее желания жить…

Пение цикад.

– Мы давно знакомы, Сотка… Теперь Лабан умер. И мы встретились. И ты все понимаешь.

Осознание гибели. Тот, кто много повидал, не вправе так остро, так по-детски тосковать… Скуластый растянул губы в подобии усмешки:

– Ты явился, чтобы забрать меня на место Лабана?.. Твоего друга?

Ой, нехорошо дрогнул его голос, произнося последнее слово.

– Ты славно устроился, Оскол. Выбираешь друзей из числа рабов, а рабов делаешь друзьями. Экономно… Но я понял тебя. Иди. Я догоню.

Осмелев в отсутствие луны, сияют, как безумные, звезды.

– Как знаешь… – медленно проговорил Оскол. – Но знай, что я не буду долго ждать.