"Весна" гр. Лорис-Меликова заволоклась непроглядными тучами и мелькнувший призрак спасительной "конституции" укрылся за мрачными стенами Гатчинского Дворца.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.

Тотчас после убийства Царя-Освободителя, некоторое время длилось напряженное состояние общества в ожидании широких свобод и, как панацеи от всех зол, - конституции. Сентиментальные интеллигенты, с мистиком-философом Владимиром Соловьевым во главе (он был подлинным христианином и, говорят, реально верил в наличность дьявола) пропагандировала идею всепрощения и находила, что убийцы Царя не должны быть казнены. Это было бы наглядным жестом выявления величия именно великой русской народной души.

Я лично был всегда горячим противником смертной казни, находя, что государство, власть, как нечто сильное и мощное, не вправе отвечать на безумие отдельных лиц, таким же безумием. Государство вправе лишь изолировать преступника, чтобы обезвредить его, и наглядно доказать силу беспримерного своего великодушия.

Правительственный курс скоро обозначился: "сын не вправе миловать убийц своего отца"! Влияние Победоносцева и соответствующих мужей Царского Совета решило это безапелляционно.

Обвинителем цареубийц выступил тогдашний прокурор Петербургской Судебной Палаты Н. В. Муравьев. Он стяжал себе этим "благодарность" Царя, за что и был вскоре назначен Министром Юстиции.

Всех пятерых убийц Александра II казнили. Казнили еще публично на Семеновском плацу, где был воздвигнут эшафот с пятью виселицами.

Знаменитая артистка М. Г. Савина, жившая в то время в конце Николаевской улицы, видела со своего балкона весь печальный кортеж. Она утверждала, что кроме одного, из приговоренных Рысакова, лица остальных, влекомых на казнь, были светлее и радостнее лиц их окружавших. Софья Перовская своим кругловатым, детским в веснушках лицом зарделась и просто сияла на темном фоне мрачной процессии.

Покатилось грузно-однотонное царствование Александра III-го Миротворца, укрывшегося в своем Гатчинском Дворце, как в неприступной крепости.

Союз с республиканской Францией, как-то дико уживался с российским абсолютизмом, остановившимся на мертвой точке.

В подходящих случаях звуки Марсельезы стали раздаваться публично и, невольно, комментировались текстом революционного гимна. Говорят, на это обращали внимание Александра III-го, на что он будто бы философски отвечал: "Не могу же я им сочинить новый национальный гимн"! Про себя он, вероятно, думал: хоть с чертом в союзе, а должен же я обороняться от Германии!

А "черт" был, к тому же, галантен и льстив, и хоть кому мог вскружить голову. Париж такой прием устроил "русскому Царю", что хоть бы самому Вильсону в свое время впору. Одним великолепием названного его именем моста, построенного по случаю блестящей всемирной выставки в Париже, Франция считала, что на веки вечные обессмертила Александра III.

"А там, во глубине России" - колесо истории катилось своим грузным чередом.

После ухода, провожаемого нелестным эпитетом, Вышнеградского, Министром Финансов сделан был Витте "муж государственный" (особенно по Дилону); он и золотую валюту урегулировал (золотые круглячки действительно зазвенели в кошельках) и, что еще важнее, порешил восстановить "царев кабак", т. е. спаивать народ во славу государственной казны. Говорят, что он самодовольно потирал себе руки, даже в момент выборгского воззвания, которым разогнанные перводумцы призывали народ не платить казне податей и, посмеиваясь, говорил:

"Ладно, ладно, а пить народ все-таки не перестанет и пуще прежнего понесет деньги в кабак, раз и податей платить не надо"!

Черту государственной мудрости нового министра иные усматривали и в его тяготении к Германии, несмотря на русско-французский официальный союз. Ему Poccия обязана разорительным для нее торговым договором с Германией 1904 года.

Никогда еще германские капиталы не находили себе в России такого уютного и прибыльного помещения, как во времена Витте. С финансовым Гогой и Магогой Берлина, Мендельсоном, он был в интимно-дружеских отношениях. Сам Вильгельм, говорят, высоко ценил Витте, осыпал его знаками внимания, и принимал у себя не в пример прочих русских сановников.

По своему Витте был, пожалуй, прав, подозрительно косясь на противоестественный франко-русский союз. При тупом упорствовании в сохранении российского государственного строя, союз этот, как доказали последствия, был фатальным для царского режима, а для Poccии чреват попутно бедствиями.

Франция извлекла из него все, в том числе и "блестящую победу", которую шумно, может быть даже слишком шумно, на первых порах отпраздновала. Россия же лежит распластанная, окровяненная, исхлестанная вдоль и поперек войной, революцией и ударами безудержного садизма.

Господа союзники наши решили, что они уже свое дело сделали: победили Германию. В действительности же они едва только свели свои давние счеты с Вильгельмом, и не рано ли им упиваться победными кликами, мечтая о союзе народов. Пока тлетворный яд, привитый России тем же Вильгельмом, как гнусное боевое средство для достижения своих видов, не парализован, а лишь изолирован, казалось бы им рано ликовать. Пусть пропадет Россия - им нет больше дела до нее! Но в награду ликующему эгоизму победителей как бы не случилось того же, что было при изгнании мавров из Испании.

Побежденные сумели оставить своим победителям в наследие чуму и проказу.

Историческая логика едва поддается предвидению, но она непреложна.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.

Муравьев в качестве Министра Юстиции и Вановский в качестве Военного Министра в царствование Александра III были помельче Витте и совсем слепо и шаблонно поддерживали самодержавие.

Первый, развращая суд и судей, делая последних слепым орудием своих велений, второй насыщая войсковые части шпионами, провокаторами и доносчиками, дабы уловить самомалейший признак неблагонадежности в офицерской среде.

Это министерское рвение в обоих случаях приводило к одному и тому же:

Из судейской коллегии бежало в адвокатуру и в частную службу все, сколько-нибудь энергичное, талантливое и честное, на первые же места выдвигались бездарные карьеристы, заранее на все готовые. Из армии же и гвардии уходили в отставку лучшие элементы, не желая быть в подчинении у бурбонов-сыщиков новейшего типа. "Les prochvostis" (прохвосты) решительно на всех государственных ступенях брали верх, и Гатчинский отшельник (отличный семьянин, но скверный музыкант даже на корнет-а-пистоне, на котором любил упражняться) считал свой трон на плечах вполне надежных кариатид.

Жаль, что он умер слишком рано, не прозрев какое жестокое наследие он оставляет своему, осененному теперь ореолом мученичества, несчастному сыну Николаю, воспитанному им в рабском преклонении пред его "мудрыми" царственными заветами.

Если бы Брешковская в свое время не посвятила меня в тайну организации террористических актов, революционные мои, если не тенденции, то симпатии, по всей вероятности, были бы гораздо сильнее. Но когда я мысленно сопоставлял Гатчинскую процедуру репрессии с одной стороны, и работу тайного революционного трибунала с другой, толкавшего зеленую юность на кровавые дела, я не мог стать ни на одну сторону, - и то и другое мне одинаково претило. В этом заключался трагизм моего самочувствия.

Мои личные успехи в жизни и в адвокатуре, как гашиш подчас туманили мне голову и я старался не думать, т. е. не задумываться слишком над тем, чему не мог помочь.

Весь в работе и в увлечениях, я не был чужд однако часов глубоко-пессимистического раздумья, идея о самоубийстве не была мне чужда, об этом можно отчасти судить по моему роману "Господин Ареков", который как-то вырвался душевным воплем в кульминационный период личного жизненного благополучия.

Одно себе поставил я задачей и никогда этому не изменил: раз судьба сделала из меня юриста и адвоката и притом по преимуществу уголовного защитника, - никогда не отступать пред трудностью выпадающей задачи и помнить только одно, что у меня за спиной живой человек. Я забывал о себе и о своих личных интересах и перевоплощался в союзника клиента, чаще всего обвиняемого. Я переживал с ним его муки и думы и сомнения и, от того, быть может, моя речь доходила до человеческой души. Иногда, будь то душа самого закоренелого судьи-фанатика.