- Да, это вопрос настоятельный ... Хотите завтра? Может быть вы позавтракаете с нами?.. - как-то нерешительно пригласил он, и тут же прибавил: - потом и поговорим!
- Охотно, в котором часу?
- Так, в час...
Обратившись к "бабушке", он сказал:
- Записки подвигаются? Хорошо вспоминается молодость...
Тут он и простился с нами, сказав, что едет на "малое совещание" Временного Правительства.
Посидев еще несколько минут с "бабушкой" я приготовился ретироваться. Когда я уже встал и простился с "бабушкой", из той же внутренней двери, откуда появился Керенский, неожиданно вошла его жена, Ольга Львовна Керенская.
Я познакомился с нею в одном из послереволюционных общих собраний присяжных поверенных, в котором она, с моего разрешения, делала сбор в пользу освобожденных "политических", вернувшихся из ссылки. Сбор этот имел успех, и сама она удостоилась шумных оваций.
Очень моложавая на вид, энергичная и подвижная, она производила впечатление плохо упитанной курсистки, нервно и повышенно воспринимающей жизненные тяготы. Бледное лицо ее обрамленное светло-русыми, зачесанными к низу волосами, было скорее приятно.
- Александр Федорович, - сказал я ей на прощанье, - позвал меня завтра к вам завтракать ... Вы разрешаете?..
Она посмотрела на меня большими глазами, но тут же как бы сообразив, что это с моей стороны только "светский прием", довольно тонно, протягивая мне руку, сказала:
- Пожалуйста!..
ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ.
Ровно в час, на другой день, я входил в столовую министерской квартиры, где шел шумный говор и где все уже сидели за длинным обеденным столом.
Место подле хозяйки, сидевшей на ближайшем от двери крае стола, прямо против мужа, было оставлено для меня.
- Я опоздал?..
- Нет, нет! - воскликнул Керенский. - Мы, по-походному, собрались и сели, так удобнее говорить... Теперь все на лицо, можно подавать...
Я поздоровался только с хозяйкой, с "бабушкой", сидевшей справа от нее, и с Керенским, и сделал затем общий поклон.
Человек двадцать, а то и более, сидело за столом, не считая еще двух сыновей Керенского, которые накануне катали шары в бильярдной и указали мне, где я найду "бабушку". Я перекинулся с ними приветствием.
Ориентироваться в том, в какой я очутился компании и кто именно все эти, мною дотоле, не виденные лица, было не легко. Все говорили разом и расслышать, что говорил каждый из них не представлялось возможности. По их внешнему виду также мудрено было ориентироваться: очень разношерстными они мне показались, хотя общая печать возбуждения и нервности была присуща им всем. Костюмы также не говорили ничего определенного, так они были разнообразны и случайны. Двое-трое были в военно-походной форме, некоторые в рабочих тужурках, на подобие той, в которой теперь всюду появлялся Керенский, но были и обыкновенные пиджаки и даже один черный сюртук, при белом галстуке, сидевший очень мешковато на пожилом, сухощавом, в очках, господине.
Не вступая в общий разговор, или скорее в перекрикивания присутствующих отдельными, друг к другу, обращениями и вопросами, так как это было бы совершенно невозможно, и ограничился беседой с хозяйкой и "бабушкой", подле которых чувствовал себя более уютно.
Только с их слов я понял, что большинство присутствующих "политические", частью только что возвращенные из ссылки, частью вернувшиеся из-за границы, откуда въезд в Россию был для них раньше не безопасен.
Блюда вполне скромного завтрака подавались, довольно нескладно, двумя министерскими курьерами (теперь "товарищами"), одетыми в летние коломянковые тужурки. Вина на столе не было, но был квас и вода.
Пухлые салфетки и вся сервировка напоминали буфет второстепенной железнодорожной станции, да и сами, завтракавшее за одним столом, люди казались сборищем куда-то спешащих пассажиров, случайно очутившихся за общей буфетной трапезой.
После завтрака Керенский мне кое-кого представил.
- Вот прапорщик Козьмин, прямо с каторги! Его мы назначим помощником начальника Петроградского гарнизона. Либо его убьют солдаты, либо он их сломит и заставит идти на фронт, - сказал он полушутя, полусерьезно, пока я здоровался с сухощавым, с темным лицом, в военной форме не совсем молодым прапорщиком.
Познакомил он меня и с господином, показавшимся мне суетливо-возбужденным, с шевелюрой и бородой, не мало, по-видимому, страдавших от его легкой возбуждаемости, так как он часто хватался за голову, и не мало теребил свою бороду.
- Чернов!
Стыжусь сознаться, но, в то время, это имя мне еще ровно ничего не сказало. В последнее время я мало знал состав наших революционных знаменитостей.
С Черновым мы прошлись несколько раз по зале, где все разбились на группы. О чем была наша беседа не вспоминаю, да она как-то все обрывалась... Его бегающее по сторонам глаза и нервные беспокойные движения мало располагали к откровенности. Казалось, что его голова уже упорно чем-то занята и что весь он во власти какого-то нетерпеливого ожидания.
По временам он, как будто, самодовольно потирал руки, на лице его, довольно подвижном и выразительном, распускалось при этом что-то вроде затаенной торжествующей усмешки, как будто он мысленно говорил: "вот, вот, я здесь, я здесь!.. Мы все это узнаем, все устроим, мы тут, мы не даром тут!"
Я пробовал заинтересовать его моими сообщениями относительно кронштадтских зверств и относительно нежелательных эксцессов революции, но его, по-видимому, все это мало интересовало и он никак на мои сообщения не реагировал.
Какая-то своя доминирующая его мозг, идея не давала ему покоя...
Когда к нам подошел Керенский, мне не показалось чтобы они были дружны, или очень близки. Чернов, заложив руки глубоко в карманы своих брюк, также загадочно-рассеянно, слушал его, как раньше вел беседу со мною.
Я спросил Керенского, когда же мы поговорим о кронштадтских пленниках. Но он уже куда-то спешил и почти на ходу сказал мне:
- Да, да, я об этом подумал и скоро, очень скоро сообщу вам свой план... Простите, надо ехать ... Автомобиль уже ждет.
Все стали расходиться.
Я прошел внутренним коридором в помещение министерства юстиции, где, в одном из больших кабинетов, должна была сейчас заседать комиссия по пересмотру и обновлению устава уголовного судопроизводства, членом которой состоял и я. Ораторский турнир был уже в полном разгаре. Вновь испеченный сенатор, Оскар Грузенберг, нервно и желчно что-то доказывал, а профессор (тоже возведенный в сенаторы) Чубинский сладкопевно, елейно-тягуче ему возражал. Председательствующий, Зарудный, возражал им обоим, и предлагал свою собственную "конструкцию защиты на предварительном следствии".
Все высказывались по этому вопросу, не зная как лучше оградить "права обвиняемого", а во мне, в это время, все горело внутри. Хотелось бросить всем этим застольным юристам жестокое слово негодования по поводу бесплодной траты времени, сил и слов ... бесконечного количества слов.
Обдумывать мельчайшие оттенки и тонкости спасительных благопожеланий, когда кругом царит явное бесправие и грубейшее нарушение самых примитивных основ правосудия.
Жалким фарисейством, постыдным самообманом показалось мне собственное мое участие во всех этих бесплодных комиссиях и когда поднялся еще профессор Люблинский, чтобы "сказать и свое слово", я шумно отодвинулся от стола и поспешно ретировался.
Ведь потом будет еще красноречиво говорить А. Ф. Кони, а там и только что прибывший из своей "чрезвычайки" Н. К. Муравьев; не утерпит и будущей обвинитель четы Сухомлиновых обер-прокурор Носович и, пожалуй, "прибудет" еще со своими директивами сам "сенатор Соколов"...
А после не утерпят и станут возражать и Грузенберг, и Чубинский, и Люблинский... и, в заключение, товарищ министра, Зарудный, не упустит случая "кратко резюмировать", т. е. пространно перефразировать все сказанное... А сказано-то, сказано!.. Если бы собрать всю эту энергию слов, казалось бы гору можно сдвинуть...