- Разумеется, буду рад! - мог только я ответить с улыбкой.

Двери столовой скоро распахнулись и перед нами предстала вся труппа. Все три артиста были в лубочных масках.

Первым номером были танцы молодого татарина, преобразившегося в елочного седовласого деда, с мочальной бородой. Он был в сером балахоне из рядна, из которого шьются мешки, поверх казенного тулупчика вылезавшего по краям ворота и в рукавах. В таком виде, он выходил "с толщонкой", между тем как в действительности, как сообщили мне, был очень худощав и выглядел совсем мальчиком. Ноги его, очень небольшие, были обуты в белые больничные туфли, подвязанные переплетом из тонкого шпагата.

Танцевал он и красиво и своеобразно и легко. Выходило прямо "по балетному"; только странною казалась утолщенная фигура, подбрасываемая легко, точно мячик, на тонких, молодых, проворных ногах.

Гармонист, одетый "по-русски" аккомпанировал очень забористо каким-то импровизированным попурри из знакомых мотивов. Танцора очень одобрили, и он охотно повторил заново всю амальгаму своего сложного танца, внося в него несколько новых штрихов. Прыжки его вверх были прямо таки изумительны по силе и соразмеренности.

Комический элемент был представлен в виде солдата, Одетого не по походному, а в узковатый беспогонный мундир, с немецкой бескозыркой на голове. Лубочная маска изображала уродливо-курносого краснощекого малого, с глупой улыбкой ярко малинового рта до ушей. На ногах были настоящее солдатские, как всегда, не по ноге, неуклюже сапоги.

Этот был тоже танцор, но танцор - гротеск. Свои ужимки прыжки он сопровождал быстрым говорком под музыку. Присядка, выверты носками внутрь и затем припадание к земле на руках так, чтобы ноги продолжали плясать в воздухе являлись кульминационными трюками и его камаринского и трепака.

Из словесных его причитаний я запомнил только куплет, повторявшийся, с некоторыми вариациями, особенно часто:

Сапоги мои уроды

Так и пишут вензеля,

Грязь месили в непогоду,

И сушились опосля!

Соль прилива, очевидно, заключалась в обличении интендантских "сапог-уродов", - неизменной болячки солдатского обмундирования. Было и нечто, относящееся к немецкой бескозырке, надетой для сего на голову:

Австрияк не так танцует,

Голова без козырька!

Кайзер живо оштрафует

Коль не сможет кувырка!

Припев этот сопровождался стремительным, под музыку же кувырканием через голову.

В заключение солист-гармонист исполнил свой концертный репертуар.

Артистов похвалили и отпустили с благодарностью.

Во время исполнения у распахнутых дверей столовой столпилось много зрителей из солдатиков и отрядных санитаров. Они жадно следили глазами за хореографическими фокусами доморощенных искусников и не могли удержаться от хохота при обличении интендантских мучителей-сапог и немецких бескозырок.

Сборы наши в обратный путь были недолги, но прощание и проводы осложнились.

И Переверзев и Григорий Аркадьевич и даже наша милая, в своей, словно детской, застенчивости, докторша пожелали нас проводить верхом на лошадях. Кое-кто из офицеров раздобыл, откуда-то, большие сани-розвальни, и вся компания двинулась за нашей тройкой.

Переверзев скакал впереди, чтобы вывести нас до поворота на ближайшую к железнодорожной станции дорогу, не ту по которой мы, дав большого крюка, ехали сюда. Остальные ехали "для компании".

Ночь была безветренная, звездная, только слегка морозная. Можно было подумать, что это рождественское катание "на островах" в Петрограде.

Крутой поворот на прямую лесную дорогу к станции был в шести верстах, и мы не заметили, как домчались до него.

Прощание было трогательное.

Расцеловавшись с Переверзевым и Григорием Аркадьевичем, я хотел было поцеловать руку докторши, но она быстро отдернула ее и, по-детски стремительно, облобызалась со мною, как делали другие.

С меня взяли обещание, что на Пасху я опять непременно приеду и погощу подольше у них.

Когда смолкли позади нас их голоса, и наши сани одиноко покатились по затененной узкой лесной дороге, что-то зловеще грустное стало прокрадываться в душу: увидим ли их когда?

Тем временем стала всходить луна, и вскоре мы услышали отдаленные выстрелы.

Наш рассыльный Андрей, сидевший на облучке, рядом с кучером, повернул к нам голову и промолвил:

- Значить, начинается?..

"Продолжается"! поправил я его мысленно и вынесенная вера в стойкую надежность "фронта", оставляемого нами ради "кисельного" тыла, как-то остро и больно тревожила совесть.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ.

Поездка на фронт произвела на меня глубокое впечатление. Окунувшись снова в сутолоку повседневной адвокатской жизни, сталкиваясь с множеством людей, поглощенных исключительно своими личными, не всегда почтенными интересами, улавливая нетерпеливое настроение тыла, жаждущего, как можно скорее, отделаться от повседневных неудобств, сопряженных с продолжением войны, чуя, наконец, что, под шумок, всюду ведется настойчивая революционная пропаганда, по трафарету 1905-1906 годов, и сознавая, что, на этот раз, ее результаты могут быть гораздо острее, я переживал мучительные часы ночной бессонницы.

Оторванный в течение дня неотложной текущей работой, казавшейся мни теперь пустой и ненужной, мой мозг начинал, обыкновенно тревожно работать ночью, когда лежа в постели я, тщетно, силился уснуть.

Прямой уверенности в том, что не пройдет и двух месяцев, как все вокруг развалится, и прахом пойдут все жертвы и успения родины в этой беспримерной войне, конечно, у меня не было, но какое-то гнетущее предчувствие огромной беды меня уже не покидало.

Все этому способствовало.

Шептуны, более чем когда-либо, шептали и предрекали. Государственная Дума эффектнее, чем прежде, пускала фейерверки своих трескучих словоизвержений, не соображая их ни с моментом, ни с ближайшей государственной задачей. Как крысы, бегущие с обреченного на гибель корабля, уходили все, сколько-нибудь, "приличные" сановники и министры. Тень Распутина, более зловеще, чем когда-либо, витала в закоулках Царскосельского дворца и "прогрессивный паралич" Протопопова, царствовал безраздельно в своем фантастическом величии.

- Пока мы у власти, - отпускал он направо и налево, - революция будет подавлена в самом корне, за это я ручаюсь!

И ему твердо верили в Царском Селе; благословляли даже судьбу, пославшую, наконец, Poccии, как раз в нужную минуту, столь просвещенный, имевший и на западе блестящий успех, государственный ум. Государю приписывали следующую фразу относительно выбора Протопопова:

- Чего еще они от меня хотят? Я взял товарища председателя Государственной Думы... Раз он был ими избран, значить Дума ему доверяла и ценила его. Иностранная пресса, в течение его поездки с Милюковым и другими думскими, выдвигала его преимущественно ... Союзники от него в восторге... Кого мне было еще искать ? Они не знают сами чего хотят!..

А в это время, бойкотируемый Думой, высмеиваемый в печати, игнорируемый общественными организациями, Протопопов, в действительности, был уже сумасшедшим. Он бестолку носился в Парголово к бурятскому врачевателю Бадмаеву, бывшему приятелю Распутина, где, как говорят, имел таинственные совещания с "нужными" людьми.

Супруга Протопопова, особа вполне бесхитростная, побывавшая у меня после революции, когда мужа ее заключили в Петропавловскую крепость, передавала мне, что муж ее, в последнее время, страдал и острой бессонницей и непоседливою возбудимостью, и что она консультировала даже, по этому поводу, с известным психиатром, который объяснял это переутомлением. Одно лицо, служебно-близкое Протопопову, уже после революции, говорило мне, что в последнее время тот все "путал", делал противоречивые распоряжения, забывал о назначенных им же самим аудиенциях и заставлял ждать приглашенных к официальному обеду часами, неизвестно где обретаясь.

Революционный авангард, тем временем, не дремал. Момент слишком благоприятствовал. В руках "оппозиции" был такой отличный козырь: раздувать опасения сепаратного мира, будто бы не только замышляемого, но чуть ли не готового уже к подписи в Царском. Эта версия усиленно пускалась в ход, якобы, ради подъема патриотического настроения обленившегося тыла.