Элеонора заметила это более внимательное и чувствительное настроение: она стала менее грустной. Я искал разговоров, которых прежде избегал; я наслаждался ее проявлениями любви, прежде докучными, теперь драгоценными, потому что каждый раз они могли быть последними.

Однажды вечером, мы разошлись после разговора, более ласкового, чем обыкновенно. Тайна, которую я скрывал в моей груди, делала меня печальным, но в моей печали не было бурности. Неуверенность насчет срока той разлуки, которую я желал, помогала мне не думать о ней. Ночью я услышал в замке непривычный шум. Вскоре он прекратился, и л не придал этому значения. Однако утром я вспомнил о нем, мне захотелось узнать причину, и я направился к комнате Элеоноры. Каково же было мое изумление, когда мне сказали, что вот уже двенадцать часов, как она находится в сильной лихорадке, что врач, которого позвали слуги, нашел, что жизнь ее в опасности, и она строго приказала, чтобы меня не предупреждали об этом и не пускали к ней.

Я хотел настаивать. Врач вышел ко мне, чтобы сказать о необходимости не причинять ей никакого волнения. Он приписывал это запрещение, мотивов которого не знал, ее желанию не напугать меня. Я стал с тревогой расспрашивать слуг Элеоноры о том, что могло так внезапно привести ее в такое опасное состояние. Накануне, расставшись со мной, она получила из Варшавы письмо, привезенное верховым. Распечатав и пробежав его, она упала в обморок. Придя в себя, она бросилась на постель, не произнося ни слова. Одна из женщин, обеспокоенная волнением, которое она заметила у Элеоноры, осталась в ее комнате, незамеченная ею. Среди ночи эта женщина увидела ее охваченную дрожью, от которой сотрясалась постель, на которой она лежала. Она хотела позвать меня; Элеонора воспротивилась этому с таким ужасом, что ее не посмели ослушаться. Послали за врачом; Элеонора отказалась и отказывалась еще и теперь отвечать ему: она провела ночь, произнося прерывистые слова, которых не могли понять, и часто прикладывая свой платок ко рту, как бы для того, чтобы помешать самой себе говорить.

В то время как мне сообщили эти подробности, другая женщина, остававшаяся около Элеоноры, прибежала в испуге, Элеонора, повидимому, лишилась чувств. Она не различала ничего из окружавших ее предметов. Порой она вскрикивала, повторяла мое имя, затем в ужасе делала знак рукой, как бы для того, чтобы от нее удалили ненавистный предмет.

Я вошел в ее комнату. В ногах ее постели я увидел два письма. Одно из них было мое, адресованное барону Т., другое было от него к Элеоноре. Только тогда я нашел ключ к этой ужасной загадке. Все мои усилия для того, чтобы выиграть время, которое я хотел посвятить последнему прощанию, обратились, таким образом, против несчастной, которую я стремился пощадить. Элеонора прочитала написанное моею рукой обещание оставить ее, обещание, продиктованное лишь желанием остаться с нею дольше и которое сама сила желания заставила меня повторить и развивать на тысячи ладов, равнодушный взор господина Т. легко разобрал в этих повторяемых на каждой строке протестах нерешительность, которую я скрывал, и уловки моей собственной неуверенности; но жестокий человек слишком хорошо рассчитал, что Элеонора увидит в них неизменный приговор. Я приблизился к ней: она посмотрела, не узнавая меня. Я заговорил, она задрожала.

- Что это за шум? - воскликнула она. - Это голос, причинивший мне боль. - Врач заметил, что мое присутствие усиливало ее бред, и заклинал меня удалиться. Как описать то, что я испытывал в продолжение долгих часов? Наконец, врач вышел. Элеонора погрузилась в глубокий сон. Он не отчаивался спасти, ее, если по пробуждении лихорадка утихнет.

Элеонора спала долго, Узнав о ее пробуждении, я написал ей, прося принять меня. Она велела сказать, что я могу войти. Я хотел заговорить, она меня перебила.

- Я не хочу услышать от вас ни одного жестокого слова. Я ничего не требую больше, я ничему не противлюсь; но пусть этот голос, который я так любила, голос, звучавший в глубине моего сердца, не проникает туда для того, чтобы терзать его. Адольф, Адольф, я была несдержанной, я могла обидеть вас, но вы не знаете, как сильно я страдала. Дай бог, чтобы вы никогда не узнали этого!

Ее волнение стало чрезмерным. Она опустила голову, касаясь лбом моей руки. Ее лоб горел; ужасная судорога исказила ее черты.

- Во имя неба, - воскликнул я, - дорогая Элеонора, выслушайте меня! Да, я виноват... это письмо...

Она задрожала и хотела выйти. Я удержал ее.

- Слабый, беспокойный, - продолжал я, - я на одно мгновение мог уступить жестокому настоянию, но разве у вас нет тысячи доказательств, что я не могу желать разлуки? Я был недоволен, несчастен, несправедлив. Возможно, что, борясь слишком страстно против моего непокорного воображения, вы усилили те мимолетные побуждения, которые я теперь презираю, но можете ли вы сомневаться в моем глубоком чувстве? Не связаны ли наши души тысячью нитей, которых ничто не может разорвать? Не общее ли у нас прошлое? Разве можем мы взглянуть на эти три протекших года без того, чтобы не вспомнить все впечатления, что мы делили, радости, которые мы имели, горести, которые мы перенесли вместе? Элеонора, начнем с этого дня новую эпоху, припомним часы счастья и любви.

Она некоторое время глядела на меня с видом сомнения.

- Ваш отец., - сказала она наконец, - ваши обязанности, ваша семья, возлагаемые на вас надежды!

- Конечно, - ответил я, - когда-нибудь, может быть впоследствии...

Она заметила, что я колебался.

- Боже мой, - воскликнула она, - зачем вернул он мне надежду для того, чтобы тотчас же отнять ее у меня! Адольф, благодарю вас за ваши усилия, они помогли мне, тем более что я надеюсь, они не будут стоить вам такой жертвы! Но, заклинаю вас, не будем больше говорить о будущем... Что бы ни случилось, не упрекайте себя ни в чем. Вы были добры ко мне. Я желала невозможного. Любовь была для меня всей жизнью. Она не могла быть жизнью для вас. Позаботьтесь обо мне еще несколько дней.

Слезы обильно потекли из ее глаз; ее дыхание было менее сдавленным: она прислонилась головой к моему плечу.

- Вот так, - сказала она, - я хотела бы умереть.