АДОЛЬФ

ПОВЕСТЬ, НАЙДЕННАЯ В БУМАГАХ НЕИЗВЕСТНОГО

Глава первая

В двадцать два года я окончил свои занятия в Геттингенском университете. Мой отец, посланник курфюрста, желал, чтобы я об'ездил наиболее интересные государства Европы. После этого он предполагал призвать меня к себе, поместить на службу в департамент, которым он управлял, с тем, чтобы я мог впоследствии заменить его. Несмотря на рассеянную жизнь, которую я вел, благодаря довольно усидчивому труду я достиг успехов, выделивших меня из среды моих товарищей и подавших моему отцу надежды, по всей вероятности сильно преувеличенные.

Эти надежды сделали его снисходительным к моим многочисленным заблуждениям, и он никогда не заставлял меня страдать от их последствий. Он всегда уступал моим просьбам и часто шел им навстречу.

К несчастью, его отношение ко мне было более благородным и великодушным, чем нежным. Оно вызывало во мне высокую благодарность и уважение, но между нами никогда не существовало доверия. 'Его характеру была свойственна некая ирония, не отвечавшая моему характеру. В то время я не желал ничего иного, как отдаться тем простым и бурным чувствам, которые вырывают душу из обыденности и внушают ей презрение ко всему окружающему. В отце я нашел не критика, но холодного и язвительного наблюдателя, который в начале разговора сочувственно улыбался, но вскоре нетерпеливо прерывал его. Я не помню, чтобы в первые восемнадцать лет моей жизни, я когда-либо вел с ним хотя бы часовую беседу. Его письма были любящими, полными советов, разумных и чувствительных; но едва мы оставались вдвоем, как в нем пробуждалось какое-то чувство принужденности, действовавшее на меня болезненным образом, и которого я не мог себе уяснить. Я еще не знал тогда, что такое робость, это страдание души, которое преследует нас и в зрелые годы, заставляет скрывать самые сильные впечатления, леденит слова, искажает на устах все, что мы пытаемся высказать, и позволяет произносить лишь неясные и полные горькой иронии фразы, словно мы сами хотим отомстить себе за ту боль, которую причиняет невысказанное чувство. Я не знал, что мой отец был робок даже со своим сыном и что нередко после того, как он долго ожидал от меня каких-нибудь проявлений любви, проявлений, которым не позволяла выйти наружу его кажущаяся холодность, - он покидал меня со слезами на глазах и жаловался другим на то, что я не люблю его.

Моя сдержанность с отцом имела большое влияние на мой характер. Столь же застенчивый, но более беспокойный, чем он, благодаря моей молодости, я приучился скрывать все свои чувства, создавать в одиночестве планы на будущее, в их осуществлении рассчитывая только на себя и смотреть на советы, внимание, помощь и даже на простое присутствие людей, как на стеснение и препятствие.

Я усвоил себе привычку никогда не говорить о том, что меня занимало, смотреть на разговоры только, как на досадную необходимость, оживляя их постоянными штуками, которые делали их для меня менее утомительными и помогали скрывать истинные мысли. Отсюда тот недостаток одушевления, в котором мои друзья еще и теперь упрекают меня, и плохо преодолеваемая трудность разговаривать по-серьезному. Отсюда и горячее желание независимости, нетерпение освободиться от связывавших меня уз и непобедимый ужас перед возможностью новых.

Я чувствовал себя хорошо лишь в полном одиночестве, и даже теперь еще таково настроение моей души, что при возникновении самых незначительных вопросов, при малейшем выборе того или иного, человеческое лицо смущает меня, и мое естественное побуждение - бежать от него, чтобы размышлять в спокойствии. Тем не менее, во мне не было той глубины эгоизма, о которой свидетельствует характер такого рода: интересуясь лишь самим собой, я и собой интересовался очень мало, Я носил в глубине сердца потребность к чувствительности и хотя не сознавал этой потребности, но чувство, не находя себе удовлетворения, постепенно отделяло меня от всего того, что поочередно привлекало мое любопытство.

Это равнодушие ко всему окружающему еще более усилилось благодаря мысли о смерти, возникшей у меня в ранней молодости. Я никогда не мог понять, каким образом люди могут так легко заглушить ее в себе. В семнадцатилетнем возрасте я видел смерть одной пожилой женщины, замечательный и странный ум которой рано способствовал моему развитию. Подобно многим другим, эта женщина, одаренная смолоду поистине редкими способностями, с запасом душевных сил, бросилась в свет, которого она не знала. И так же, подобно многим другим, она должна была склониться перед ложными, но неизбежными условностями этого света и увидеть, как ее надежды обмануты и как безрадостно протекла ее молодость. Наконец, старость настигла ее, но не подчинила себе. Она жила в замке, вблизи одного из наших поместий, неудовлетворенная и одинокая, сохранив как последнее орудие свой разум, которым она исследовала решительно все. В продолжение почти целого года, во время наших бесконечных разговоров, мы разобрали жизнь со всех сторон и видели в ней всегда как завершение всего - смерть; и вот, после того как столько раз я беседовал с ней о смерти, я увидел ее сраженной смертью на моих глазах.

Это событие наполнило меня чувством неуверенности в судьбе и смутной мечтательностью, не покидавшей меня. В поэзии я предпочитал то, что напоминало о кратковременности человеческой жизни. Я думал, что никакая цель не стоит никаких усилий. Довольно странно, что такое ощущение ослабевало во мне именно по мере того как проходили годы. Не потому ли в надежде всегда есть тень сомнения, и когда надежда оставляет человека на его жизненном поприще, само это поприще становится более строгим, но и более положительным. Не потому ли жизнь становится более реальной, когда исчезают все иллюзии, подобно тому как горные вершины ярче вырисовываются на горизонте, когда рассеиваются облака.

Покинув Геттинген, я отправился в маленький городок Д. этот городок был резиденцией князя, который, как большинство германских князей, твердо управлял своей маленькой страной, покровительствовал просвещенным людям, приезжавшим туда жить, предоставлял полнейшую свободу мнений, но, будучи, в силу старых традиций, ограничен обществом своих придворных, окружал себя большей частью лицами мелкими или ничтожными. Я был принят при этом дворе с любопытством, которое, естественно, вызывает каждый иностранец, нарушающий однообразие этикета. В продолжение нескольких месяцев я не замечал ничего, что бы могло привлечь мое внимание. Я был признателен за оказываемую мне любезность, но пользоваться ею мешали то моя застенчивость, то усталость от бесцельного беспокойства. Эти чувства заставляли меня предпочитать одиночество тем безвкусным удовольствиям, участвовать в которых меня приглашали. У меня ни к кому не было ненависти, но лишь немногие внушали мне чувство интереса; однако людей оскорбляет равнодушие, они приписывают его недоброжелательству или притворству и не хотят верить, что они вызывают просто чувство скуки. Иногда я пробовал подавить свою скуку; я погружался в глубокую молчаливость. Ее считали презрением к людям. Порой, сам утомленный своим безмолвием, я переходил к шутке, и тогда мой пробужденный ум заставлял меня терять всякую меру. В один день я обнаруживал в людях все те смешные стороны, которые я наблюдал в продолжение целого месяца. Те, кому я открывал мои внезапные и невольные излияния, ничуть не были благодарны мне, и были правы, потому что мною овладевало не желание довериться им, а просто потребность говорить. Из разговоров с той женщиной, которая впервые пробудила мои мысли, я вынес непобедимое отвращение ко всяким общим местам, к приятным в обществе догматам. И поэтому, когда я слышал снисходительные рассуждения посредственности о непреложных принципах, неоспоримых в отношении морали, приличий или религий, - что охотно ставится на одну доску, - я чувствовал, что должен возражать не потому, что сам придерживался другого мнения, а потому, что меня раздражали столь прочные и тяжеловесные убеждения. Кроме того, по какому-то инстинкту я не доверял этим общим местам, совершенно лишенным определенности или какого-либо частного признака. Глупцы делают из своей морали нечто цельное и незыблемое для того, чтобы оно как можно меньше давило на их поступки и представляло бы им свободу во всех мелочах жизни.