Как только мы въезжали на Крюковский двор, побрякивая бубенцами, тотчас же поднималось, со всех сторон, голосистое кудахтанье крюковских обитателей.

"Тетя "Лиза", всегда в сопровождении целой стаи босоногих ,,девок", помогавших ей по хозяйству, первая появлялась откуда-нибудь неожиданно, с поднятыми вверх руками, носящими на себе следы продукта, в данную минуту, ею заготовляемого.

Она быстро "кудахтала", сыпя приветствиями и восклицаниями, громче самой большой кахетинской курицы, отчего ближайшие индюки тотчас же распускали свои хвосты, напрягали свои красно-чешуйчатые кадыки и принимали живейшее участие в нашей встрече.

Взрослые кузины, Люба и Леля, большею частью, прямо со сна, выскакивали к нам в туфлях на босую ногу, в разлетающихся, мягких легких капотах.

Нередко у них гостили такие же взрослые девицы, как они сами, из дальних родственниц; эти появлялись позднее уже тщательно причесанные и во всем городском параде.

Молчаливый, добродушный Ваня, аспирант на первый офицерский чин, с вымазанными в чернилах пальцами (он усиленно готовился к офицерскому экзамену), вылезал из своей летней конуры, где часами подзубривал свои "уставы и науки".

Дом сразу оживлялся.

"Тетя Лиза", перецеловав и обласкав всех, не забывая при этом держать руки у себя за спиной, чтобы "не обмарать кого", спешила позаботиться об обеде и угощении и беспрестанно исчезала то на кухню, то в "заднюю галерею", где обычно, в торжественных случаях, накрывался обыденный стол.

Вокруг Крюковского дома была только тощая растительность. Несколько кустов чахлой сирени и желтой акации, с двумя топольками, и скрипучим "журавлем" у колодца, именовалось "садом".

Девицы поочередно приводили себя в порядок и, по мере своего появления, принимались развлекать и забавлять нас.

Но всех деятельнее в этом направлении проявлял себя молчаливый Ваня, который оживлялся постепенно до неузнаваемости, видимо счастливый тем, что выпадал законный повод забыть на время разом и "уставы", и ,,науки".

Голубятня была в его ведении, и он немедленно влек меня к ней, брал поочередно в руки голубей, которые были разных цветов, рекомендовал и называл некоторых и особенно демонстрировал какого-то "крапчатого", в качестве изумительного "турмана".

Он обещал, после обеда, когда спадет жара, "погонять голубей", т. е. заставить их летать, всей стаей, высоко над голубятней, так, что приходилось задирать голову, чтобы не потерять их из виду.

Он и исполнял всегда обещание. Некоторые голуби залетали так высоко, что казались точками, а знаменитый "турман", при спуске, показывал просто фокусы, кувыркаясь, несколько раз подряд, через голову.

Затем качели, и до обеда, и после обеда, были предметом нескончаемых наших вожделений. И mademoiselle Clotilde и взрослые девицы не отказывались от этого удовольствия. Раскачивали качели очень высоко, над чем старались, приседая на одном конце доски, Ваня, а на другом одна из босоногих "девок" из "тетилизиной команды".

Об обеде, который подавался в час, об его изобилии и прелестях, нечего и говорить.

Мама и mademoiselle Clotilde заботились только об одном: чтобы мы не заболели и, всячески, старались умерить мой аппетит. Но "тетя Лиза" находила все эти предупреждения праздными. Зная только несколько французских слов, она беспрестанно приговаривала, поглядывая на Клотильду Жакото: ,,oui, oui, russe mange! russe mange!" (Да, да, русский есть! Русский есть!)

Но и сама наша милая Клотильда не была вовсе petite bouche и ела охотно. Да и кто мог бы устоять перед сковородкой, на которой еще потрескивала от жара малороссийская колбаса, нарезанная толстенькими ломтиками, с прильнувшей к ней, зарумянившейся, мелко крошенной, капустой. А вареники всевозможных сортов, и с творогом и с вишнями, и с чудной, при этом, сметаной, а всевозможные сласти, и арбузы и дыни!..

Разве можно было от всего этого отказываться, когда тетя Лиза, несмотря на все протесты мамы, все подкладывала и подкладывала на тарелки. А я все это обожал.

И, ничего, все великолепно сходило потому, что поддалось со вкусом и охотой.

После обеда, который, благодаря хлопотне и неумолкаемому кудахтанью тети Лизы, проходил всегда оживленно, дядя Всеволод выкуривал свою толстую папиросу Жукова табака, заправленную в еще более толстый черешневый мундштук, с янтарным наконечником, распространяя на всю галерею сладковатый запах обильного голубоватого дымка.

Дома у себя он курил также "Жукова", но в трубке, с очень длинным черешневым чубуком.

После обеда дядя Всеволод любил часок-другой отдохнуть и тетя Лиза настаивала, чтобы он прошел в "папенькин кабинет".

Она в неприкосновенности сохраняла кабинет покойного отца, в том самом виде, как он был при нем, и любила, чтобы ,,братец" (дядя Всеволод) в этом каждый раз убеждался.

Она застилала кожаный диван чистой простынкой и наносила целую гору подушек. Дядя Всеволод каждый раз убирал их прочь, оставляя, для головы, только одну, кожаную, заправленную в чистую наволочку.

Я часто за ним следовал туда, потому что очень любил его, и, пока он укладывался, разглядывал все, что было в комнате.

Здесь все было очень просто.

Немного мебели красного дерева, с кожаными, потемневшими сиденьями. Застекленный книжный шкаф, в котором книг не было, но на верхней полке которого аккуратно было разложено несколько орденов покойного, черный "с языком" галстух, треугольная шляпа и кортик.

На остальных полках лежало несколько альбомов с чертежами и рисунками кораблей, которые я, каждый раз заново, перелистывал.

На стене над диваном висела очень потемневшая, в простой деревянной раме, картина.

По словам тети Лизы ее рисовал будто бы сам покойный, который и чертил и рисовал недурно; дядя же Всеволод за верное утверждал, что ее нарисовал друг покойного, по фамилии "Рябый", казак по происхождению, знавший хорошо и любивший казацкий быт. Свое утверждение дядя Всеволод подкреплял указанием и на едва приметную букву ,,Р" в нижнем уголке картины.

Картина изображала толстого, усатого, с бритой головой и чубом, совершенно голого по самый пояс запорожского казака. Он сидел на полу "по-турецки", т. е. скрестив под собой босые свои ноги и, наклонившись, пристально выискивал что-то в снятой с себя и распластанной на его коленях, сорочке.

В самой картине, кроме сизого носа казака и его чуба, ничего не было особо примечательного, но под его изображением шла, в четырех строках, целая, приписка тщательно и отчетливо сделанная красной краской.

Дядя Всеволод никогда не упускал случая громко прочесть ее, сопровождая чтение добродушнейшим смехом.

Вот, что гласила приписка:

Казак, душа правдива,

Сорочки не мае,

Коли не пье, то воши бье,

А все же, не гуляе!

Когда мы возвращались обратно в Кирьяковку, нагруженные разными кулечками и корзинками, я, восседая опять преважно на козлах, рядом с Игнатом, и не зная, как ярче выразить всю полноту моего удовлетворения прожитым днем, полным новых ощущений, принимал вдруг разгильдяйский тон и начинал без конца скандировать полюбившееся четверостишие под картиной, разом затверженное мною наизусть.

Игнат и дядя Всеволод смеялись, мама сердилась и кричала мне в спину: "не смей повторять гадостей", a mademoiselle Clotilde недоумевая, спрашивала: "mais qu'est ce qui'l radotte la haut?" (Что он там болтает?)

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ.

В котором это могло быть году, решительно не помню.

Но было это вскоре по воцарении Государя Александра II, после смерти Императора Николая Павловича.

В городе пошли слухи, что новый Государь пробудет несколько дней в Николаеве, проездом в Севастополь.

Перед тем дядя Всеволод как-то свозил меня в Морское Собрание, чтобы показать недавно водруженный на стене парадной залы, портрет нашего "нового Царя".

Какой видный, чарующий ласковым взглядом, красавец.

Все были в восторге от него.