К обеду Тарасов дважды успел сбегать на центральную усадьбу за удобрением. А когда в другой раз подъехал к складам груженый, то здесь его ожидал участковый милиционер, всем известный Листухин.

В потрепанной шинелишке, красномордый, насквозь провонявший табаком и самогоном, Листухин вот уже три десятка лет мотался по хуторам на мотоцикле. Он всех знал, а уж его - как облупленного.

- Воруем? - с ходу спросил Листухин и засмеялся. - Молоде-ец...

Тарасов опустил глаза, обиженно фыркнул носом.

- Сколь соломы упер? Тонн пятьдесят? Кому возишь? А? В Борисы? Они всю жизнь с протянутой... Отгадал? Молодец! - снова расхохотался Листухин.

- Брешут люди... Наговаривают... - отводил глаза Тарасов.

- На тебя набрешешь. Ты же первый работник и вор... Точно. Первый работник и вор. Я знаю. Сознавайся. Честное признание - меньше наказания. Всего пять лет - и выйдешь. Райка не успеет наскучать,- похохатывал Листухин.

Тарасов переминался с ноги на ногу, оправдывался:

- Брешут люди... На кой мне иха солома?

Так они и говорили, словно играясь. А между тем тракторную тележку уже почти разгрузили. И тогда Листухин, обрывая хоть и с намеком, но все же нарочный разговор, сказал серьезно:

- Солому увозишь ты. Я далеко не ездил, а на Поповский бугор завернул. Ячменную ты свез. Возле Арчаковой балки тоже твои следы. Тебе цепя на колеса еще Митрон Макеев ковал. И ты не шути, - глядя и глаза Тарасову, строго продолжал участковый. - Я за тобой гонять не буду, ночьми тебе ловить. Я белым днем объеду, как ныне, и сниму отпечатки следов. Вот этих, - указал он на колеса трактора. - И конец тебе. И хоть ты и Тарасов, а загремишь по восемьдесят девятой статье. Вот так-то, кум.

От былого веселья Листухина и следа не осталось. Взгляд его был пронзителен и трезв. И у Тарасова похолодело внутри.

Листухин пошел к магазину, там его верный дружок торговал, Максимов. Участковый ушел, а Тарасов стоял в огорчении. Сколь много было в эти дни горького и доброго, много думалось про давнее и про нынешнее, а теперь вот пришел человек и единым махом все поломал. В руках его сила, и с ним, словно с богом, судиться не будешь.

Бабы уже опорожнили тележку, а Тарасов все стоял, глядя вослед ушедшему милиционеру. И, поняв неладное, подошла к Тарасову Василиса Егоровна.

- Разгрузили мы, - сказала она.

- Чего? - не понял Тарасов.

- Чего-чего... Удобрению твою дорогую... Какая урожай дает, - рассмеялась она, напоминая о прошлом.

Как-то весною удобряли кукурузу. Весь день работали. И уже стемнело, и на хутор коров пригнали, и пора было домой. А Тарасов гнал и гнал, он хотел поле кончить. "Хватит, Алексеевич", - не выдержала наконец Василиса. А Тарасов голосом жалобным, чуть не плача, попросил: "Василиса Егоровна, там же уголок остался. Завтра в другое место пошлют. И останется гольнина. Без удобрения не даст кукуруза урожай". Посмеялись тогда над Тарасовым от души.

А теперь вот вспомнили. Вспомнили, улыбнулись, и у Тарасова отлегло на сердце.

- Чего Листухин тебя пытал? - спросила Василиса.

- Да бычки пропали, на Дубовке,- сбрехал Тарасов. - Ищет...

- У Максимова за прилавком найдет, - определили бабы. - Выпьет бутылку-другую - и враз сыщет.

Пора подходила за школьниками ехать. И Тарасов, прицепив будку, подался в Вихляевский. И хотя в школу он ездил верхом, горою, но белокаменные строения комплекса и на базах скотина видны были сверху как на ладони. И, против воли, глядели туда глаза, глядели и словно видели белоголовых телушек, Ночку и Дочку, которые теперь, быстро привыкнув, ждали хозяина. Ждали и верили.

Обратным ходом Тарасов спешил, убегая от треклятого хутора, от скотины, от мыслей своих. Он спешил, и будка с ребятами непривычно скакала по колдобинам, словно не Тарасов в тракторе сидел, а пьяный Юрка Силяев.

Возле конторы, когда школьники высыпали из будки, щербатый Шляпужонок бесстрашно сказал:

- Ты, дядя Тарасов, ныне либо выпитай... Все кишки растряс. Оленька наша чуть не... - он не договорил и прыснул в рукавичку и кинулся прочь, улепетывая от рассерженной сестры. И вдогон им несся ребячий смех...

А Тарасову и вправду не моглось. Странное равнодушие овладело им. Все вдруг разом обрыдло, надоело. День казался пасмурным, людские разговоры вздорными, одиночество в кабине - тягостным. И что-то томило, и сосало под ложечкой, и временами подступала пугающая дурнота.

Он сделал еще один рейс на центральную и засветло ушел домой. Раиса, всполошенная и ранним приходом его, и смутными слухами, которые уже покатились по хутору от магазина, от щебетливого Листухина, от дружка его Максимова, встревоженная Раиса закудахтала слезливо:

- Да ты либо заболел? Прям с лица скинул... А тута люди всякое несут. Листухин приехал... к тебе, говорят, присучивается... Чего-то ты взял, вроде солому... Какая солома? На кой она тебе? Либо кто попросил... Людям сделай добро, а тебя за чичер возьмут. Ты бы не венчался со всякими, отец. Нам ничего не надо, а люди нехай сами об себе думают.

Женины заботы были приятны Тарасову, но объяснять ей он ничего не стал. Лишь успокоил. И, пообедав, пошел во двор.

Зимний день, серый ненастный день уже клонился к вечеру, но светло еще было, совсем светло. Редкий снег неспешно летел и летел косым нескончаемым роем. На поле начинало мести. Снежная пыль курилась по крышам. Гусиное полчище за двором притихло, улеглось на ветер, схоронив головы, и лишь старый гусак, красноносый унтер, стоял настороже.

Тарасов почистил у коз и коровы и сменил на полу солому. И сразу уютно стало в катухах от рыжей, не тронутой дождями соломы, и явственно запахло хлебом. Тарасов присел на коровьем катухе, возле стеночки и посидел недолго.

А потом у козлят затопил, во флигеле, наносил скотине и в дом воды, угля и дров жене на завтра приготовил. И когда все дневные заботы остались позади, Тарасов занялся санями. Он себе сани ладил, небольшие. Лошади в колхозе водились, а вот с телегами да санями совсем стала беда. Ни доброй арбы, ни саней. В давние теперь годы, когда работали старики, Макей Фетисов, Силан Рабунов, Аникуша Юдаичев, все было. И хода и сани. Прежние старики перемерли, нынешние получали хорошие пенсии, сидели по домам.