Ничего не вижу. Бешено несется по кругу земля. Понял, что в штопоре. Даю рули на вывод - не реагируют. Значит, перебито или уже перегорело управление. Надо быстрее оставлять машину. Огонь уже обжигает руки, лицо, дымится комбинезон. Сбрасываю дверцы кабины и пытаюсь выбраться, но страшная сила вдавливает меня в сиденье. Пока возился в беспорядочно падающей "Кобре", вытяжное кольцо парашюта зацепилось за что-то - купол начал вылезать из-под меня. Еще секунда - и меня словно ветром сдуло. Вылетев из кабины, получил сильный удар. Стало совсем тихо.

Мимо пролетел мой горящий самолет. Чуть в стороне факелом - второй. И тут вижу, как на глазах растет, ширится плоскостями силуэт "худого". Очередь! Эх, сволочи, расстрелять задумали... "Мессершмитт" проскочил. Надо скорее вниз добьет, гад. И я тяну стропы, глубоким скольжением на полупогашенном парашюте лечу вниз. Земля совсем рядом. Отпускаю спасительные шелковые нити из рук - и снова удар.

Был полный штиль. Парашют накрыл меня своим куполом. Вставать не хотелось. В таком полузабытьи услышал чьи-то грубые окрики, неясную речь и от града ударов, жестких, коротких, бросающих кровь к вискам, пришел в себя. Немцы!

В детстве на кулачках не любил я уступать пацанам-сверстникам. С горячностью кидался при случае против двоих и против троих. А тут меня били враги. Когда один из гитлеровцев сорвал с моей гимнастерки погоны, я наотмашь ударил его. Немец упал. И тогда началось избиение. С автоматами в руках, в шортах, в огромных ботинках, с нечеловеческим оскалом - такими запомнил фашистов на всю жизнь.

Кто-то тяжело ударил сзади. Согнувшись, я лежал на земле и пытался защищать лицо и живот, но гитлеровцы методично били ногами до тех пор, пока в глазах уже потемнело.

Вдруг все разом смолкло. Подъехала машина. Когда из нее вышел офицер, двое дюжих немцев подняли меня, поддерживая под руки.

- Фуз капут?

Все это время после покидания самолета я не замечал, что нога моя разбита. В разных местах ее глубоко впились осколки, стоять было тяжело. Но склониться перед врагом?.. Хочу вытереть пот с лица, а это кровь - из носа, ушей, изо рта...

- Большевик? - спросил подкативший на машине офицер.

- Да.

Немец чему-то усмехнулся:

- Ии-юда?

- Нет. Русский я... - ответил, и тут силы покинули меня.

Держа под руки, куда-то поволокли...

"Белый аист летит..."

Бывали вы в клубе какого-нибудь глухого-преглухого села? В больших городах да столицах, где улицы нарядны и тысячами огней сверкают великолепные здания театров, там разряженная публика слушает оперы Чайковского, Вагнера, Берлиоза, внимает драмам Островского, Шекспира. А у нас, в затерянной в белорусских лесах деревушки Сахаровке, в пору моего детства только-только появилось немое кино. Сколько целомудренной грусти, надежд, воспоминаний в этих словах!

Произошло это памятное моим односельчанам событие в начале тридцатых годов. Надо сказать, в то время праздников в деревне поубавилось. Троицы, пасхи, разные там престольные торжества ушли в небытие, и если оставалось еще какое волнующее деревенских жителей мероприятие, к которому готовились заранее, продумывали все до мелочей всей семьей, так разве что "кирмаш" выезд на базар. В город мы везли масло, яйца, яблоки, грибы, ягоды, орехи все, что давали нам земля и леса, а в деревню - керосин, разную домашнюю утварь, косы, грабли, спички.

И вот в привычный деревенский лексикон вошло что-то непонятное и таинственное - немое кино. Больше всех осведомленным в значении двух мудрых слов среди сахаровских мальчишек оказался я. Отец мой видел это чудо еще в Петрограде, так что, когда заговорили о появлении в нашем районе кинопередвижки, он, как мог, поведал нам о диковинном зрелище, а я уже пересказывал все своим сверстникам.

Наконец приехал киномеханик. Ничто не ускользнуло в приготовлении к сеансу от детского любопытства: и как развешивал он белое полотно, и как устанавливал на треногу черный аппарат с большими кругами. Помню, туг же рядом уложил металлические банки с лентами и предупредил: "Не курить - взорвемся!" Дед Влас, в чьей хате собрались тогда односельчане, насторожился. Но вдруг загорелся свет, да такой яркий, что бабы закрестились, начали тесниться от экрана подальше. Молодой механик наладил аппаратуру и попросил в помощники себе мужика, который посильнее, "крутить динаму".

Отважился Лазарь. И крутил он ту "динаму" с таким усердием, что лавка вместе с сидевшими на ней ходила ходуном. А скучившиеся зрители, затаив дыхание, следили за дрожащим на полотне допотопным фильмом.

Я помогал механику. Меня, как магнитом, притягивали железные белые банки с черными лентами, у которых был какой-то особый, ни с чем не схожий, тревоживший мальчишечью душу запах. Во всей деревне уже никто отчаянней меня не крутил рукоятку "динамы". Поэтому, когда пришла пора расстаться со школой, решать - учиться дальше или работать, помогать семье, сомнений в Сахаровке ни у кого не было: Гришка Дольников пойдет на киношника.

Учиться, не останавливаясь на школьной программе, не только стать грамотным человеком, но и добиться хорошей рабочей профессии - таково было желание моего отца, его завещание. В семье не стали бы противиться этому: отца уважали при жизни, волю его исполнили бы и после смерти, но документы в Витебский кинотехникум я отправил все-таки втайне от матери. Не хотелось лишний раз тревожить, расстраивать ее.

А первые мои воспоминания об отце связаны с его рассказами о революционном Петрограде. Солдат, потом рабочий Путиловского завода, Устин Дольников оказался одним из тех счастливых людей, которым довелось решать судьбу России, открывать новую главу ее истории.

В 19-м году отец вернулся в Сахаровку. Здесь крестьяне избрали его председателем сельсовета. Во время коллективизации кулаки не раз стреляли в представителей новой власти из обрезов, запугивали их семьи. Однако колесо истории остановить уже было невозможно.

Когда я подрос, запомнились мне маршруты с отцом по нашим белорусским лесам - в то время он перешел на работу объездчиком лесничества.

...Протяжно завывает за окном сторожки февральский ветер. Весело трещат в печке, растопленной отцом, сухие дрова. А я с замиранием жду: вот раскроет он сейчас книгу, прибавит керосиновой лампой свету, и польется дивный рассказ о том, как в суровом краю белого безмолвия, измученные голодом, ползли человек и волк, как, умирая, человек не сдавался: бросил вызов самой смерти и победил.

Отец любил книги, особенно рассказы Джека Лондона, и эту любовь передавал нам, детям.

Наступил 1936 год. В дружной нашей семье никто, конечно, и не предполагал, что он принесет нам большое горе: косил по белорусским деревням людей неукротимый тиф. Сначала эпидемия унесла любимицу семьи - шестнадцатилетнюю сестру Лиду. А через месяц умер и отец, Устин Савельевич, чья жизнь была образцом не только для нас, детей, но и для многих, кто его знал.

Впервые по-мужски я понял, что за старшего в семье теперь оставаться мне. Возможно, потому и мать, узнав, что пришел вызов из кинотехникума, как ни печалилась, сказала:

- Езжай, сынок, учись. Так хотел твой папа. Знать, не судьба нам быть вместе...

Утром одного дня провожали меня в Витебск всей деревней. Чуточку торжественный, гордый - в город еду, на киношника выучусь, - я шел в отцовских сапогах с высокими каблуками. Младший братишка Володька, с завистью посматривая на меня, помогал нести крепко сбитый деревянный сундучок. Мать уложила в дорогу сало, колбасу, свежеиспеченные домашние булки. Деньги - 68 рублей - она аккуратно завернула в носовой платок я вручила мне, неоднократно инструктируя, где и как их хранить, как расходовать, чтобы хватило до Нового года. Соседский дед Алексей, бывалый солдат (в империалистическую в плену был, по всей Германии кочевал), напутствовал, как вести себя в большом городе: никому не доверять, рассчитывать только на свою голову. А дядя Яким, наоборот, советовал прислушиваться ко всем и учиться у людей: "Не суши мозги, Гришка. Будь что будет! С богом в путь большой..."