Изменить стиль страницы

Стоять долго на крутом склоне, под холодным ветром, было невозможно. Мы двинулись дальше. Да и так главное было уже ясно. Вещица эта, видимо, зацепилась своими усиками за свитер, когда Соловьев ползал в тесной норе. Конечно, она имеет прямое отношение к небесным гостям: это ясно и по ее виду, и по месту, где ее нашли, — кто еще мог оставить здесь, в этой ужасной поднебесной пустыне, такой необыкновенный прибор? Куда девалось остальное имущество небесных гостей из пещеры, мы, понятно, додуматься не могли. Каково назначение этого прибора, тоже выяснить пока было невозможно. Значит, оставалось идти, идти, задыхаясь, еле волоча ноги, назад, к людям, к жизни, к прекрасному, драгоценному земному воздуху, которого так не хватает здесь! И мы шли, молча, низко опустив головы, не зная, дойдем ли.

Только пройдя опять по окровавленному снегу, увидев вдалеке палатку и дымок костра, мы поняли, что остались на этот раз живы. Напившись горячего чая, мы поставили еще одну палатку, втиснулись в спальные мешки и уснули мертвым сном, даже горная болезнь не помешала.

Горькие раздумья начались утром. Итак, ради одной этой штучки неизвестного назначения мы мучились, рисковали жизнью? А тайна все равно не раскрыта. И вообще — откуда взялся тайник в пещере? Ведь поблизости не было видно ни одной площадки, достаточной для того, чтобы на нее опустился космический корабль — кругом только провалы, узкие острые гребни, крутые склоны, торчащие выступы… Кто же и с какой целью устроил этот тайник? Каким образом здесь оказались марсианские вещи? Кто и куда теперь их унес? И еще — как до них добрались немец и швейцарец? Откуда они узнали?

Вообще получалось как-то нелепо. Доказательств того, что в этих краях побывали марсиане, накопилось уже немало (даже если не считать сомнительных тектитов): зубчатое колесико индейца, пластинка Мендосы и, наконец, эта розовая раковинка. Но все они ничуть не приближали нас к раскрытию тайны. Если та котловина с тектитами в самом деле образовалась от приземления космического корабля, то почему около нее ничего нет, а все эти вещи разбросаны в разных местах? Неужели нам так и придется возвратиться домой с этими довольно сомнительными трофеями, о которых наши противники безусловно заявят, что они ничего не доказывают?

Мендоса так ослабел, что, пройдя утром шагов двести, упал без чувств. Мы с грехом пополам соорудили носилки, и индейцы потащили его. Он почти не приходил в себя. Наверное, как это бывает при очень сильных физических или душевных потрясениях, организм пытался уклониться от действия удара, выключая или ослабляя все функции.

В базовом лагере ахнули, увидев нас: мы были похожи на выходцев с того света — измученные, с обожженными лицами, с черными распухшими губами и ввалившимися глазами. Даже железный Мак-Кинли выглядел не лучше других.

Мы опять долго отсыпались. Костя Лисовский упорно возился с Мендосой и привел его в сознание, но Мендоса продолжал молча лежать в спальном мешке и только слабым движением век и губ показывал, что слышит, когда к нему обращаются.

У всей нашей четверки настроение было немногим лучше. Мы смертельно устали, обморозились; Соловьева бил кашель признак легочного заболевания, крайне опасного на таких высотах; Мак-Кинли в пути упал и расшиб руку, локоть у него сильно опух. Я отделался, пожалуй, легче других, хоть у меня тоже были ссадины и ушибы, и ноги я обморозил. Один Карлос наутро, отдохнув после тяжелого похода, вылез из спального мешка бодрый, как всегда; только лицо у него обожгло солнцем и ветром, и он усердно смазывал его жиром, перетопленным с какими-то горными травами.

Хотя бы из-за Соловьева и Осборна приходилось немедленно спускаться вниз. Да и что нам было здесь еще делать? Путь, указанный Мендосой, пройден до конца — и почти напрасно. Светящаяся точка на пластинке нас тоже обманула… Дело ясное — надо возвращаться пока в Сант-Яго, возвращаться, сознавая, что мы ничего не добились, потратив столько времени и сил!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Не буду рассказывать, как мы добрались до Сант-Яго.

Там лето было в разгаре, все цвело и зеленело. А нам эта красота казалась чужой, неприятной, насмешливой. Теперь, собственно, оставалось только отдохнуть и убираться восвояси. Осборну и Соловьеву стало лучше, как только мы спустились с холодных высот, рука у Мак-Кинли тоже понемногу заживала. Вообще асе приходило в норму. Чего же медлить? Я записывал в дневник двенадцатого января:

«Мы официально признали свое поражение. Вчера по телеграфу запрашивали СССР и Англию, как поступать дальше. Утром пришел ответ из Англии. Смысл его таков, что Осборну и Мак-Кинли на месте виднее, как действовать, что если нет никаких надежд, то лучше, конечно, вернуться. Впрочем, добавляют, что если есть какие-то реальные планы, то можно дополнительно финансировать экспедицию. Думаю, что наше правительство ответит примерно в том же духе. Но какие же у нас теперь могут быть реальные планы? Обшарить все Анды? На это не хватит ни денег, ни сил; да что там, всей жизни нашей на это не хватит. Что же делать, как быть? Даже Мак-Кинли приуныл и утратил свой надменный и насмешливый вид. Мне он таким больше нравится.

Мендоса начал подниматься с постели. Но он очень бледен и слаб, щеки ввалились, глава погасли; он выглядит, как тяжело больной.

Я знаю, что это прежде всего от горя, и стараюсь чаще разговаривать с ним, утешать его всячески. Но мне это плохо удается.

— Луис, вы же еще совсем молоды! — говорю я. — Вам еще повезет, вы будете счастливы!

Он вяло пожимает плечами и молчит.

— Вы бы оделись, пошли на воздух. Хотите, я достану машину? Покатаю вас? Тут есть друг Мак-Кинли, у него красивый «Мерседес». Он предлагал нам… Луис, поедемте!..

Он беззвучно отвечает: «Спасибо, Алехандро, я не могу» и опять ложится. Он себя убивает этим молчаливым глубоким горем…»

Да, тяжело мне приходилось в те дни с Мендосой. Иногда я думал, что он душевно болен — уж очень странным и неестественным казалось мне это полнейшее равнодушие ко всему на свете у такого темпераментного и подвижного прежде человека. Только один раз в то время мелькнуло у него какое-то живое чувство:

— Алехандро, вы презираете меня? — спросил он неожиданно. — Вы думаете: я напрасно так страдаю из-за денег… или из-за славы, которая могла бы принести деньги? Это недостойно, думаете вы?

Я обрадовался этой внезапной вспышке живого чувства и горячо начал ему растолковывать: я его вовсе не презираю, а только очень жалею, и хотя сам, действительно, не мог бы убиваться по такой причине, но его понимаю и никак не осуждаю — он воспитан в других условиях. Все это Мендоса слушал довольно внимательно, хоть глав не открывал. Но когда я начал убеждать его не горевать так, — мол, есть в жизни более интересные и достойные занятия, чем личное обогащение, — он только слабо усмехнулся.

— Я так и знал, что вы это скажете, — прошептал он и снова надолго замолчал.

Я не знал, как с ним быть. Я к нему даже Машу привел, думал, может быть, она его выведет из этой нравственной летаргии. Узнав, что придет «сеньорита Мария», Мендоса приоделся, причесался, сел в кресло, но радости никакой не выразил. Маша пришла, но разговор не клеился, Мендоса был вежлив, но вял, отвечал односложно и невпопад и упорно глядел в пол. Маша вскоре ушла и а передней шепнула мне: «Он, по-моему, немножко не в себе (она покрутила пальцем у лба), ты его психиатрам не показывал?» А когда я вернулся в комнату к Мендосе, он все так же тихо, но настойчиво попросил, чтоб я не приводил больше сеньориту Марию и никого вообще, даже врача не нужно.

— Врач не вылечит от той болезни, которой я болен, справедливо заметил он.

Все же он постепенно оживал. И первым признаком его выздоровления было то, что он начал читать, — постепенно все больше, почти запоем. Читал он все подряд — прозу, стихи, пьесы, отечественных авторов и зарубежных… Я как-то увидел у него на столике перед кроватью английский детектив и «Тихий Дон» Шолохова в переводе на испанский язык, — потом чилийский роман под названием «Женщине нужен мужчина» в пестрой обложке — рядом с пьесами Шекспира. Мендоса по-прежнему молчал и как будто не интересовался окружающим, но глаза у него стали живее.