Изменить стиль страницы

Я оказал, что ради науки. Мендоса нетерпеливо возразил:

— О да, наука, я понимаю! Не думайте, Алехандро, что я такой невежественный и ничем не интересуюсь, кроме денег! — Тут он помолчал и почти шепотом добавил: — Я ведь не всегда хотел денег! Но я хотел учиться, а м. не не дали учиться. Я хотел стать адвокатом. Но не было денег, и я только два месяца ходил в университет Сант-Яго… да, я там учился! А потом я встретил одну девушку… но это долго рассказывать… и опять все дело было в деньгах! И тогда я сказал себе: «Луис, только деньги дадут тебе свободу! Без денет ты — жалкий раб!» И я стал добиваться денег… нет, не для девушки, она уже вышла замуж, и я один на свете… Но я не об этом хотел… Так вот, Алехандро, о науке. Наука должна помогать людям, ведь так? Если б я был адвокатом, я мог бы защищать людей от несправедливых обвинений. Врач — лечит болезни. Инженер — строит дороги, мосты или управляет машинами. Они приносят пользу людям. А какая польза людям от того, что вы найдете следы этих небесных гостей? Они были и ушли, сейчас их нет. И зачем они нам? Люди между собой и так часто воюют; зачем же им еще пришельцы с неба?

— Луис, если люди узнают, что в пространстве, кроме них, обитают другие разумные существа, может быть, это и объединит их! — воскликнул я, повторяя слова Осборна.

Мендоса задумался.

— Может быть, так, — сказал он, покачивая головой, — а, может быть, и совсем не так. У людей многое рождает вражду. Вы ведь знаете, что было, когда европейцы открыли Америку и кинулись на нашу несчастную землю! Индейцы для них и они для индейцев были все равно, что люди с разных звезд. Разве от этого люди начали меньше враждовать между собой? О нет! Америка была залита кровью, а пришельцы спорили и дрались, и все делили и делили между собой землю, которую даже узнать не успели! Что им были индейцы, что им за дело было до наших сокровищ, до наших храмов и дворцов. Они все разрушили и разграбили!

— Луис, вы кем себя считаете — испанцем или индейцем? Ведь, судя по фамилии, вы — потомок завоевателей? — спросил я, пораженный горечью, которая звучала в его голосе.

— Я — чилиец, — ответил он. — У нас почти все метисы. И я ведь вовсе не осуждаю конквистадоров — о нет! Люди есть люди. И власть инков тоже была тяжелым ярмом. Мои предки с материнской стороны — арауканы — были свободолюбивы. Они были простые люди, охотники и рыболовы, они не хотели строить дворцов и храмов, не ценили золота. И они не пустили к себе ни инков, ни испанцев. Они долго боролись за то, чтоб жить так, как они хотят. Но и эта борьба кончилась так, как должна была кончиться: победил сильнейший!

— А сейчас арауканы существуют? — спросил я.

— Они живут в лесах за рекой Био-Био, — угрюмо ответил Мендоса. — Стоило ли столько сражаться, чтобы человечество в конце концов даже не знало, существует ли такой народ! Педро де Вальдивия пришел к ним с огнем и мечом. Они победили дикари победили опытного воина! — а слава досталась ему, побежденному захватчику!. Его именем назвали город на побережье, его статуя стоит в Сант-Яго… А наши арауканы, кто о них знает? Нет, нет, Алехандро, открытие новых миров тоже не принесет счастья людям!

— Не везде же обстоят дела так, как в Чили… — начал я.

— О, я был, не только в Чили! — перебил меня Мендоса. — Я знаю мир, я старше вас, Алехандро. Я понимаю — вы опять говорите о своей стране… Но в мире столько людей — и не все они согласятся жить в стране, устроенной так, как ваша…

Мендоса спорил, что и говорить, здорово! Но я, хоть и начал спор с такого шаткого аргумента (особенно неубедительного для Мендосы с его взглядами на жизнь), все же не хотел признать себя побежденным и долго пытался втолковать ему, как устроен мир и каковы его перспективы. Мендоса только скептически качал головой и заверял, что всякий человек хочет жить по-своему, что одного счастья для всех не придумаешь.

В доказательство того, что люди по-разному понимают счастье, он тут же привел пример.

— Вот в Сант-Яго один человек захотел изобразить на своем теле историю приключений Робинзона Крузо — это есть такой роман, вы, наверно, читали. Он сделал на теле 700 картин и для этого вытерпел 22 миллиона булавочных уколов! 22 миллиона, Алехандро, вы только подумайте!

Пример мне показался совершенно несуразным, и я спросил:

— Что же, это, по-вашему, и есть счастье?

— По-моему, нет, — резонно возразил Мендоса, — а вот он счастлив! Я с ним говорил: он так гордится тем, что сделал!

Затем Мендоса сказал, что он не хотел бы жить в такой стране, которую я описываю («Хоть там, вероятно, и очень хорошо!» — вежливо прибавил он), ибо для него свобода — выше всего.

— А здесь вы свободны? — уже со злостью спросил я.

Мендоса неожиданно заявил:

— Здесь я могу добиваться свободы и счастья, потому что здесь много несчастных, а если в вашей стране все счастливы, то мне было бы стыдно чего-то добиваться. А это же еще хуже!

Мак-Кинли, в эту минуту подошедший к нам, захохотал. Я в первый раз слышал, чтоб он громко смеялся.

— Вы его не убедите! — сказал он. Когда он отошел от нас, Мендоса быстро спросил:

— Алехандро, как вы думаете, — это хороший человек?

— Он ведь тоже вместе со всеми вытаскивал вас из пропасти, — оказал я, чтоб уклониться от ответа.

— О, это не то! Вместе со всеми — да; ведь иначе ему было бы стыдно. Один — не думаю. Нет, нет, он не спустился бы в пропасть, как сеньорита Мария!

Мне совсем не хотелось обсуждать достоинства Мак-Кинли, и я сказал:

— Ну, я слишком мало знаю, Мак-Кинли, чтобы спорить с вами… А вы, Луис, хороший человек? — шутливо спросил я.

Мендоса произнес свое: «Quien sabe?» и серьезно задумался.

— Я не очень плохой человек, — словно оправдываясь, сказал он после паузы. — Это жизнь меня делает плохим.

Я хотел сказать, что это очень удобная теория, но промолчал.

Мы спускались все ниже, и местность становилась приветливой и красивой. Это была уже tierra templada — полоса умеренного климата. Тут бродили стада быков и овец, росли деревья, трава, цветы… И хоть с гор тянуло холодком, но яркое солнце и чистый воздух прибавляли нам сил. Мендоса тоже выздоравливал, но нога у него еще болела, и его тащили индейцы оригинальнейшим способом — на стуле, привязанном веревкой, протянутой через лоб носильщика (так путешествовали здесь миссионеры). У Мендосы вид был при этом довольно нелепый (тем более, что ногу его пришлось укрепить на специальной планочке, прибитой к стулу), и Маша, посмотрев на него, решительно отказалась путешествовать таким образом, хоть первый день ей было очень трудно идти.

Трава на холмах вокруг совершенно пожелтела — щедрое чилийское солнце успело ее выжечь, хотя здешнее лето лишь начиналось. Растительность и здесь оставалась довольно скудной, но все же это было не то, что вверху, где только и видишь колючие кактусы да скорченные, точно в судорогах, ветки адесмии. На той высоте, где мы видели котловину, исчезла даже тола — самый жизнестойкий кустарник Кордильер, рискующий подниматься в горы выше всех. Маша собирала там лишь редкие чахлые травинки, пучками торчащие кое-где среди камней, да еще — мхи и лишайники. Тут дело другое, тут жизнь! Маша, забыв о своих ушибах, так и сновала по лужайкам, собирая травы, цветы, листья. Она радовалась — такой коллекции все ботаники в Москве будут завидовать.

Леса тут не было, деревья росли группами или поодиночке, открывая широкие травянистые пространства. Мы видели чилийские пальмы с толстыми стволами (попадались экземпляры до двух метров в диаметре!), коричневое дерево с большими круглыми листьями, словно пожелтевшими от солнца, красивые араукарии с длинным прямым стволом и плоской широкой кроной. Кивнув на араукарии, Мендоса опять заговорил о том, что люди живут по-разному. Вот, например, в Южной Америке араукария, можно сказать, кормит бедняков: и ствол ее, и съедобные маслянистые шишки — все идет в ход. «А в вашей стране араукария не растет», - сказал он.