Мальчик старался говорить непринужденно, но чувствовалось, что ему не по себе.
- Спятил ты, что ли? - резко сказала мать. - Хочешь, чтоб всех нас расстреляли, чтоб спалили наш дом? Ну-ка, вспомни, что сделали с семьей Гарроне, когда у них нашли чужого солдата!.. Ты хочешь, чтоб и с нами было то же? Дай ему хлеба, если хочешь, и пусть идет на все четыре стороны! Она отчаянно закашлялась, но ее горячий взор не отпускал русского, держал его на прицеле.
- Что ты говоришь, мама! - вдруг так и взвился Николо. - Ты подумай сама, что ты мне велишь делать! Выгнать этого несчастного парня, который ни слова по-нашему не знает, выгнать ночью, в холод, в горы! А фашисты?! Да они тут же его схватят, даже если он выживет в голоде и холоде! А если нашему Микеле придется вот так же спасаться от врагов и кто-нибудь, как ты, выгонит его вон?..
- О, Микеле... Микеле... - простонала мать.
- Вот видишь, ты об этом не подумала, - горячо продолжал мальчик. Ты не бойся, ничего нам за него не будет. Я его так спрячу, что никто его не найдет. А потом мы позовем дядю Пьероне и спросим его, что даже говорит по-русски. Пускай он с этим парнем поговорит. И пускай посоветует, что с ним делать дальше.
Больная направила на сына свет своей коптилки.
- Ты мастак говорить, Николо, - сказала она не то брюзгливо, не то с удовольствием. - Точь-в-точь как твой покойный отец. Ну, смотри, парень, пропадем мы все из-за твоего русского. И куда ты его запрячешь, хотела бы я знать?
- Об этом уж ты не тревожься, - с живостью отвечал очень довольный Николо. - В случае чего, я засуну его в скалы. Там-то его уж никто не найдет.
- Ну, гляди, гляди, - пробормотала больная. - Да дай ему чего-нибудь пожевать. В шалаше Анна оставила для тебя немного минестрины. Поделись с твоим русским.
И снова Николай увидел пронзительные, как у птиц, глаза, которые оглядывали его с головы до ног.
Пока мальчик на своем быстром, слегка певучем диалекте переговаривался с матерью, Николай успел рассмотреть внутренность хижины.
Пол был земляной, обстановка самая простая и грубая: стол, несколько соломенных стульев, самодельный шкаф. В углу нечто вроде деревянной кровати, широкой и низкой, с кучей покрытых попоной сухих листьев. Больная лежала на этом ложе, закутанная в потрепанное одеяло.
Николай видел, что она недовольна его приходом, и догадался, что мальчику попадает из-за него.
Он немного подумал и направился к двери.
- Ты куда? - вцепился в него Николо. - Николай, ты с ума сошел! Хочешь опять попасться фашистам? Вот видишь, мама, он все понял! - с упреком сказал он матери. - Понял, что ты хочешь его прогнать, и сам хочет уйти.
- "Понял, понял"! - пробормотала больная, а сама все шарила и шарила на полке возле кровати. Наконец она нашарила что-то завернутое в чистую тряпку и поманила к себе русского. - Вот, возьми на ужин, - сказала она, подавая ему круглую головку сыра. - Это хороший сыр, я сама его делала, когда была здорова.
Она вдруг усмехнулась и шлепнула Николая по протянутой руке. И Николай понял, что теперь ему уж никуда не надо идти: его здесь приняли.
Николо вытащил из-под кровати какой-то сундучок, вынул старый черный плащ.
- Вот тут лежат вещи Микеле. Я дам тебе его плащ, тебе будет тепло, как под одеялом.
Он повел Николая в соседнюю пристройку, нечто вроде шалаша, крытого соломой и прилепившегося к каменистому склону горы. Внутри была комната с земляным полом, железной кроватью и тюфяком, набитым сухими кукурузными листьями. У задней стены были горой навалены такие же листья. Николо чуть отодвинул их, и открылась глубокая ниша, ведущая под скалу.
- В случае чего спрячешься здесь. Тут тебя никто не найдет, - сказал мальчик, показывая Николаю это убежище.
Посреди шалаша стоял треножник с закопченным чугунком. Под треножником тлел огонь, и горький дым подымался вверх, в дыру, проделанную в крыше.
- Ну, давай поужинаем, а потом спать. Я совсем измотался с этой проклятой Мореттой! - сказал мальчик, усаживаясь на деревянный чурбан у очага. - Вот попробуешь нашей минестрины.
Он дал Николаю ложку, и оба молча и жадно принялись глотать вкуснейшую в мире, как показалось беглецу, похлебку из хлеба и фасоли.
Потом мальчик отправился задать корм Моретте, а Николаю указал на тюфяк, набитый листьями.
И вот шуршат сухие листья, пахнет горьким дымом, чуть доносится голос Николо, уговаривающий корову, а Николай Дремин, ленинградец, бывший студент-медик, не то грезит, не то вспоминает что-то. Ему бы подумать о себе, о своей дальнейшей участи, а он думает совсем-совсем о другом. Где он видел такую вот хижину с черепичной кровлей, каменную изгородь, горбатые спины гор на заднем плане? Так знакомы эти белые камни, зеленые лысины пастбищ, пенистый горный ручей, прыгающий по камням! Где же? Где?
И тут он вспоминает альбомчик в потертой желтой коже, который он нашел однажды в столе отца, известного ленинградского хирурга. В альбомчике было несколько видов Италии, набросанных талантливой и мастерской рукой, и два письма, таких пожелтевших, истончившихся, что они стали уже похожи на цветы из гербария. И запах от них шел тоже цветочный, тонкий. Над каждым письмом стояло: "Сицилия, 1860 год"...
"Любовь твоей прабабки, Натальи Осмоловской, - сказал отец, когда Николай спросил его о письмах и альбоме. - Прабабка твоя любила человека замечательного - художника, историка, полиглота Льва Мечникова, но, кажется, безнадежно. Знаю по семейным рассказам, что Мечников пошел с Гарибальди в Сицилию и там его сильно ранили. Наталья Андреевна порывалась ехать туда, чтобы ходить за ним, но ты знаешь, что такое законы семьи в прошлом веке... Словом, Наташу Осмоловскую не пустили в Сицилию. Твой прадед Михаил Дремин очень долго добивался ее, страдал, и через несколько лет она стала его женой..."
Сейчас Николаю Дремину-младшему очень ясно припомнились и рассказ отца, и белая ленинградская ночь, смотревшая в окна, обращенные на Неву.
Это был последний мирный год. Отец встретил его тогда на лестнице, нетерпеливо спросил:
"Ну как, сдал экзамен? Что получил по биологии? Ну, спасибо, брат, не посрамил нашу старую медицинскую семью".
Николай услышал голос отца, его раскатистое, чуть картавое "р". Где-то сейчас отец? Верно, где-нибудь на фронте. А что теперь с их домом? Ведь говорили же гитлеровцы, что Ленинграда уже не существует, что его сровняли с землей. Ленинград, Ленинград, волшебный город...
- Еще не спишь, Николай? Спи, спи, парень, тебе нужно быть сильным, говорил Николо, укладываясь рядом с новым другом и подминая вокруг себя листья. - Ох, замучила меня Моретта!
Он дунул на коптилку и почти тотчас же ровно и тихо задышал. От мальчика шло такое чудесное, такое успокаивающее, уютное тепло, что и у Николая стали сами собой смыкаться глаза, и сон накрепко стер все его мысли, все тревоги.
48. ПАРОЛЬ
Он проснулся оттого, что кто-то пристально его разглядывал. Вскочил, сунул, по привычке, руку в карман шинели - там было пусто. Послышался добродушный старческий смех.
- Эй, Николо, твой русский хотел выпустить из меня кишки!
Перед Николаем стоял старичок, весь белый, в белых чулках до колен, в короткой куртке и черной круглой шапочке на белых волосах. Нос его смотрел в рот, зато глаза были молодые. Он все смеялся, глядя на заспанного Николая.
- Дядя Пьероне, поговори с ним по-русски, - попросил Николо, просовываясь в дверь хижины. - Послушаем, что он тебе расскажет о себе.
- Гм... по-русски? Что ж, поговорим, - бодро сказал старичок, подходя поближе к Николаю.
- Извошник, - произнес он вдруг, старательно выговаривая трудное слово. - По-жа-лу-ска. Одэсса.
Николай невольно засмеялся.
- Понимаю, понимаю, папаша, вы были у нас в Одессе, - сказал он. Только, наверное, давно это было. Теперь извозчиков в Одессе не найдешь. Одни такси.
Он взял уголек из очага и на одном из чурбаков быстро набросал как умел сначала лошадь с пролеткой и кучером, потом автомобиль. Присев на корточки и приоткрыв рот, дядя Пьероне и Николо с напряжением следили за угольком. Увидев рисунок, старик радостно, как ребенок, захлопал в ладоши, засмеялся: