Лючия знает: только что, сию минуту, расстрелян Датто. Уже успел прибежать из суда и все рассказать Лука. Датто перед расстрелом плакал, валялся в ногах у Сиртори и молил сохранить ему жизнь. Так, на коленях, он, наверное, и принял смерть...
Мальчик, рассказывая, был полон мстительной радости: наконец-то Датто наказан за все свои преступления! Сам генерал Галубардо сказал, что он заслужил казнь!
Лука думал, что Лючия обрадуется смерти своего преследователя и убийцы Александра, но Лючия молча, с неподвижным лицом выслушала его и снова вернулась в дом. Ее не трогали сейчас ни казнь Датто, ни даже то, что Гарибальди - победитель, что он стал диктатором Палермо, что по его приказу населению продают дешевый хлеб и люди впервые за много лет поют и веселятся на улицах.
Все, все стало ей безразличным, кроме этой выбеленной прохладно-сумеречной комнаты, где на широкой деревянной кровати разметался, разбросал простыни юноша со спутанными волосами и блестящими, ничего не видящими глазами. Нет, он видел, но не Лючию, не ее нежные руки, подносившие ему питье, ледяные компрессы на лоб, а что-то свое, далекое. И все время он говорил, шептал по-русски. О чем-то просил, кого-то убеждал, быстро, без умолку, как будто хотел в эти последние остающиеся ему часы наговориться, наговориться всласть за всю жизнь.
Ах, как мечтала Лючия понять незнакомый северный язык, на котором говорил ее любимый! Только одно она понимала: когда Александр звал ту женщину с золотыми волосами. Это она твердо знала по выражению его лица, вдруг делающегося смиренным и страстным, по его молящему шепоту.
- Я ведь ни о чем не прошу... - шептал он. - Сашенька, ангел мой, а только одного хочу: быть подле вас, защищать вас, заботиться, быть вам опорой. И ваша рука чтоб была рядом... Нет, нет я не стану целовать, не бойтесь, мне бы только прохладу почувствовать. Ах, какая у вас нежная, прохладная рука... Прижаться бы к ней лбом, очень у меня лоб болит, говорил он вдруг жалобно, как маленький.
И Лючия сама готова была разрыдаться от этого жалобного голоса.
Иногда, вперив глаза в выбеленную стену, он воображал себя среди русских снегов, разговаривал с няней Василисой или с Мечниковым.
- Какой морозец славный! - говорил он, быстро перебирая руками простыню. - А снегу-то сколько навалило! Нет, няня, не три мне щеки, мне и так жарко. Давай лучше на санках... Эх, полетели, голубчики! Ты знаешь, Левушка, я быстрый, я все умею. И ты, пожалуйста, не смейся надо мной. Ты мне все пиши, а я буду старый и буду читать и радоваться...
И впервые в жизни он разговаривал с отцом так, как всегда мечтал, серьезно, доброжелательно, твердо:
- Нельзя, нельзя быть таким жестоким, mon pere. Люди хотят ласки, доброты. Все мы рождаемся свободными, счастливыми и только сами делаем наш мир тягостным и жестоким. Я вас прошу, батюшка, будьте ласковы к людям, ну, вот хоть к Никифору. И бумагу ему дайте, ту самую, пускай он тоже будет свободным... А уж я вас так любить буду, так почитать...
Вдруг он вскочил, прислушался:
- Едет! Она едет! Она сейчас будет здесь! - Поспешно и лихорадочно он начал приглаживать волосы, застегивать рубашку у ворота. - Она сейчас войдет! - повторял он.
Лючия, не понимавшая слов, сразу поняла, кого он ждет. В самом деле, залаял Ирсуто, и у дома остановилась коляска. Своей уверенностью Александр заразил даже девушку. Она задрожала и, сев у постели Александра, не сводила глаз с двери.
Вот на лестнице послышались шаги. Кто-то подымался. Все ближе, ближе... Лючия не выдержала, вскочила, подбежала к двери. И в ту же минуту дверь отворилась, и на пороге встал Гарибальди.
Он не заметил смятения, вызванного его приходом. Генерал был бледен и хмур. Усталые морщины перерезали его лоб. Он бросил быстрый взгляд на Лючию:
- Ты уже знаешь?
Девушка кивнула.
- И... не жалеешь о нем?
- О предателях не жалеют, - отвечала Лючия.
- Даже умереть не сумел достойно! - с отвращением вымолвил Гарибальди.
Он подошел к постели. Ему сразу бросились в глаза темные тени на веках Александра, его влажные волосы. Гарибальди столько раз видел на своем веку умирающих, что никогда не ошибался.
- А, это вы, генерал? - сказал вдруг ясным голосом и по-итальянски Александр, подавая руку. - Очень рад и польщен... Я ведь вас очень люблю, генерал, и очень горжусь, что иду рядом с вами... Но девочка, девочка... Он сморщился. - Как это ужасно - такой ребенок, и его зарезали! Зачем вы это допустили, генерал?.. Да, я совсем было забыл, - спохватился он и продолжал уже по-русски: - Сашенька, позвольте вам представить генерала Гарибальди. Ах да, я, кажется, ошибся, ведь вы же давно знакомы. - Он беспомощно уставился на Гарибальди.
- Кого это он зовет? - повернулся к Лючии Гарибальди.
- Женщину, которую любит, - отвечала Лючия.
- Как, разве не тебя он любит?
Лючия молча покачала головой.
- Сейчас это уже не имеет значения, - сказала она.
Гарибальди долго, молча смотрел то на нее, то на Александра. Потом спросил:
- Что сказал доктор?
- Что он не доживет до ночи.
Он снова помолчал.
- Ты останешься здесь, Лючия?
- Здесь.
Гарибальди поднялся. Он был печален и торжествен.
- Спасибо тебе, русский, за то, что ты пришел к нам и отдал за нас свою жизнь, - сказал он и низко склонился над Александром, как будто отдавал ему воинские почести.
Но Александр его уже не услышал.
46. ПИСЬМА "АНГЕЛУ-ВОИТЕЛЮ"
Их подали Александре Николаевне к утреннему кофе. Слуга сказал, что на рассвете их принес запыленный мальчишка-пастушонок, который пришел с лохматой собакой и ушел, так и не назвавшись.
Валерий Иванович, раздушенный, побритый, с лососево-розовыми щеками, покосился из-за газетного листа:
- Откуда?
- Не знаю. Ты же слышал: посланный не сказался, - отвечала Александра Николаевна. Она осмотрела оба конверта и прибавила: - Рука совершенно незнакомая.
"Ангел-Воитель" лукавила: один почерк, женственный, мелкий, тонкий, совершенно непохожий на своего владельца, был ей хорошо знаком. Так писал только Гарибальди. Наверное, это ответ на ее письмо, тоже посланное с оказией. На втором конверте почерк, правда, совсем ей неизвестен. Однако тотчас вскрывать письма Александра Николаевна не стала. Какое-то смутное чувство подсказывало ей, что оба письма надо читать, когда она останется одна.
Валерий Иванович скомкал газету.
- Опять твои секретные корреспонденты?! Смотри, матушка, доведешь ты и себя и меня до беды! Эти твои увлечения могут дорого мне обойтись! Нынче твой Гарибальди - победитель, герой, а завтра его поймают и вздернут на веревку. И тех, кто с ним был в переписке, тоже потянут к ответу.
- Ах, оставь, Валерий! - протянула, нахмурясь, Александра Николаевна. - Никогда мы в этом друг друга не поймем...
Впрочем, Якоби успокоился так же быстро, как только что раздражился. Он расправил и дочитал свою газету, долго, с громким прихлебыванием пил свой кофе, долго и обстоятельно пересказывал жене замысел своей новой картины, замысел, о котором она слышала уже раз десять в продолжение последних лет: Якоби хотелось написать большое полотно - римский карнавал. Наконец, он отправился в свою студию - кое-что "подмалевать", как он выразился.
Александра Николаевна свободно вздохнула. Наконец-то она сможет прочитать, что пишет ей Гарибальди!
"Госпожа Якоби, Вы спрашиваете, что я думаю о Вашем нынешнем правительстве? Ваш монарх ищет прославить свое царствование освобождением рабов. Надеюсь, что это дело будет завершено. Такой ореол славы, разумеется, лучше всяких побед.
Посылаю сердечный привет Вам и Вашему храброму народу, которому суждено принять большое участие в грядущих мировых событиях.
В с е г д а В а ш Д. Г а р и б а л ь д и".
Александра Николаевна задумывается. Гарибальди предрекает России великую будущность. Сбудутся ли его предсказания? Не останется ли освобождение крепостных только фиктивным актом? Да и совершится ли оно, это освобождение?