Полковник прошел снова по той же дорожке, мимо садовых скамеек. В операционной свет больше не горел.

Он подумал, как ему все-таки было хорошо, когда он шел сюда несколько часов назад. Он шел к ней. Во всяком случае, он думал, что идет к ней. Теперь он идет даже не от нее. Он просто идет из одного незнакомого, чужого места. Ни к ней, ни от нее.

Он остановился посреди дорожки, не зная, куда идти. Сосчитал, что у него остается еще ровно четыре дня отпуска.

...За час до отхода поезда он вошел опять в свой номер, нащупал в темноте выключатель и зажег свет.

Тут он заметил, что в руках у него узелок, который ему у выхода отдала сестра, пробормотав:

- Возьмите, это ее вещи...

Из-под прорвавшейся бумаги видна была знакомая Шурина вышитая салфеточка. Он положил узелок в чемодан, оглядел комнату: кресло все еще стояло, придвинутое к окну так, чтоб можно было смотреть на улицу. Застланный одеялом диван. Диванчик коротенький, но ей он был впору. Полковник медленно оглянулся еще раз, стоя с чемоданом в руке, перед тем как окончательно уйти. Потом поставил чемодан и наклонился, напряженно всматриваясь. Да, как раз в этом месте, которое приходится на стене против глаз лежащего человека, робко процарапаны чем-то острым, булавкой может быть, два косых крестика и маленький овальный кружочек, который вышел сперва, видно, совсем кривым, а потом несколькими царапинками был подправлен поровнее. Наверное, когда она не спала и у нее болело, она лежала тихо, чтоб его не разбудить, и царапала эти крестики...

Он поднял чемодан, крепко сжимая ручку, и, упрямо наклонив голову, не поворачиваясь, вышел.

Неотступное ощущение невозможно туго закрученной где-то внутри пружины не покидало его и ночью в поезде. Ощущение было знакомое, только он не испытывал его прежде никогда с такой силой. Он по себе и по другим знал, что это такое: это страшное внутреннее давление. Это сила, переполняющая тебя, которую хочется выпустить на волю одним рывком, пускай хоть сорвется и лопнет пружина, - все равно. Но этого нельзя. Пружина сейчас должна только заставлять часы идти равномерно. И пассажиры, ехавшие с ним в одном купе, смотрели на него и видели не очень молодого, спокойного, даже медлительного в движениях, только очень уж неразговорчивого полковника.

Он долго лежал в темноте на своей верхней полке, заложив руки за голову, с открытыми глазами.

Потом он вспомнил, что в чемодане у него лежит неразвязанный узелок.

Он ощупью нашел его и вышел в коридор, где горел свет.

В коридоре было безлюдно, только какой-то военный, севший на промежуточной станции, спал, привалившись к стене, на откидном стуле.

Салфеточка была старенькая, вышитая неровным узором, края у нее распушились нитками. Когда-то Шура пробовала вышивать, да, верно, не хватило терпения.

Из середины узелка он вынул свои большие часы. Вышел на площадку. Тут шум колес бегущего поезда слышался гораздо сильнее. С железным грохотом торопливо раскачивался конец цепи под вагоном. В темноте пролетали искры из паровоза. Чуть видны были придорожные кусты, присыпанные снегом.

Вспомнив, вдруг представил себе эти часы на руке у Шуры, ее маленькую руку и то место на запястье, где он впервые увидел шершавый багровый шрам. Вагон покачивало из стороны в сторону. Полковник стоял, широко расставив ноги и упрямо нагнув голову, точно против ветра. Поезд с изменившимся шумом вошел в лес. Звезды мигали где-то совсем недалеко, над самым краем деревьев. Он долго смотрел на них, не моргая, и мало-помалу длинные влажные лучи, мерцая, протянулись, побежали от них во все стороны, и стало горячо глазам. Он медленно поднял руку, уперся о косяк двери и нехотя, как будто насильно сдаваясь, пригнул голову и с силой прижался лбом к согнутому локтю.

Много, должно быть, времени прошло, пока поезд подошел к почти невидимой в темноте станции и стал.

Два человека, согнувшись под мешками, перекликаясь испуганными голосами, пробежали вдоль поезда.

Покачиваясь в такт шагам человека, неторопливо проплыл через пути огонек фонаря.

Замерший состав ожил, дернулся, снова ударилась и начала качаться цепь под вагоном, и поезд пошел.

В движении все-таки как-то легче на душе. С каждым километром ближе к фронту, к привычной, сейчас единственно возможной для него жизни - жизни его дивизии.

Дивизия стоит в лесу, на краю громадных болот. Там сейчас затишье, и до того дня, когда над зубчатыми верхушками леса вспыхнут красные ракеты наступления, пройдут еще, может быть, долгие недели кропотливой, терпеливой работы, будничной, незаметной, необходимой, как тиканье часов...

Офицер, сидевший в коридоре, вышел в тамбур и попросил разрешения прикурить. Он блаженно затянулся папиросой и туго, с кряхтеньем потянулся.

- Совсем поясницу поломал. А, однако, выспался ничего... А что вам не спится, товарищ полковник? Размышляете?

- Выспался, - сказал полковник, - больше не тянет лежать.

- Привычка, - поучительно констатировал офицер, - спать по обстоятельствам. Это понятно.

Они молча покурили, стоя рядом в темноте.

- Однако, кажется, дело к рассвету идет, - снова начал офицер. - Самое неуютное время, знаете. Вот тут именно разные мысли являются. Мне вот вспоминаются всякие истории невеселые. Много разных таких удивительных историй про людей приходится узнавать в наше время, не правда ли?

- Да какие особенные истории? - пожал плечами полковник. - Истории, по-моему, все самые простые.

Офицер недоверчиво покачал головой.

- Это с первого взгляда так кажется, что простые, когда с другими случается. А вот попробуй покопаться в них, вдуматься и, может быть, с трудом даже поймешь, что к чему. Вот вы стояли тут одни в темноте, курили. Что-нибудь вам вспомнилось особенное, наверное?

Полковник Ярославцев неторопливо докурил папиросу и выбросил ее, приоткрыв и снова захлопнув дверь. В полях чуть-чуть начинало сереть. Он упрямо качнул головой.

- Тоже самая обыкновенная история. У одного человека фашисты убили жену. Вот и все.

1947