Курил он жадными затяжками, но табак немецкой сигареты не продирал легкие, не успокоил, и он достал полпачки махорки и скрутил большую цигарку, которая его и удоволила. И как-то исподволь вспомнил, что дал ему эти полпачки малыш, Женя Комов, дал свою долю, не спросив за это ни хлебушка, ни сахарку... Вспомнил, и вдруг что-то прижало сердце: погибнет же паренек в этой катавасии. Потом почему-то вспомнился ротный, похваливший его два часа тому назад, которому тоже, конечно, хана, потому что будет он кричать "ни шагу назад" и убьют его одним из первых...

Ротный был таким же усталым, как и его бойцы. Он тоже почти не спал все трое суток марша, совсем не спал ночь перед боем, однако заснуть сразу, как заснул политрук, Карцев и другие, не мог... Он лежал и думал о том, что раз не дали ему подкрепления, то, видимо, никому не нужна занятая его ротой деревня, поскольку не взяты Усово и Паново, составляющие оборону немцев. Он выдвинулся со своей ротой почти на километр вперед, за ним простреливаемое противником поле, связь с батальоном ненадежна, так как в любую минуту телефонные провода могут быть перебиты, снабжение роты боеприпасами и едой почти невозможно даже ночами, и вообще получившийся из-за победы его роты выступ нашей обороны только лишняя и постоянная забота и боль для бригады, вроде больного зуба, который лучше поскорее вырвать.

Самое благоразумное было бы отвести роту сегодняшней же ночью назад, потому что развить наступление бригада, уже здорово обескровленная и не имеющая поддержки артогнем и достаточным количеством танков, вряд ли способна. Но приказа на отход не дают и не дадут, потому что уже пошли донесения, что Овсянниково взято, что есть успех, который нужно закрепить, а потому кровь из носа, но ни шагу назад... Но комбат, наверно, прекрасно понимает, что удержать деревню, даже усилив роту пушками и людьми, очень трудно, а потерять при том пушки и еще роту, за это по головке не погладят, вот и оставили их одних на авось: авось немцы не пойдут, авось удастся отбить атаку, ежели она и будет, авось удержатся, ведь советский человек все может... При последней мысли ротный горько усмехнулся.

Потом пришла мысль позвонить помкомбату с просьбой поговорить с командованием об отходе его роты из Овсянникова, но тут же понял бессмысленность этого... Подхрапывающий рядом на койке политрук повернулся и, открыв глаза, прижег потухшую цигарку.

- Не спишь, командир?

- Не сплю.

- Понимаешь, проснулся от страшной мысли: не дадут нам подмоги.

- Поздно догадался. Я давно это знаю, - ответил ротный и тут же сказал политруку, что никому оказалось не нужна занятая ими деревня.

- А мы, а люди?.. С нами-то как? - обеспокоенно спросил тот. - Если же мы не удержимся, нас с тобой под трибунал отдадут.

- Наверно, - совсем безразлично процедил ротный.

- Ничего не понимаю, - в сердцах бросил политрук.

- Что тут понимать? Не профессионально воюем. Уж если наступать, то надо бы всей бригадой сразу на две деревни. Тогда Паново осталось бы у нас почти в тылу и немцам пришлось бы его покинуть самим. А сейчас мы оказались в таком положении. Окружить нас - раз плюнуть. Не доживем мы с тобой до трибунала, политрук...

- Не каркай. Я помирать не хочу.

- Я тоже. Никто не хочет, политрук, но по милости командования, боюсь, нам не отвертеться.

- Не рано ли панихиду заказываешь? - дрогнул голос у политрука, а потом, взяв себя в руки, уже тверже он сказал: - Все же вы, интеллигенция, слабы на изломе, сразу и помирать собрался.

- Я здраво и трезво смотрю на все, политрук. А насчет слабины на изломе, то видел я, какой мандраж тебя бил, когда на передовую пришли. Перед бойцами не стыдно было?

- Да, сробел я поначалу... - неохотно признался политрук.

- Все сробели, но не все подали вид.

- Да, не смог скрыть, ты прав. Как увидел этого... ну, у которого полтуловища осколком срезало, аж замутило и в глазах померкло.

- Ну и помалкивал бы... Что ты об интеллигенции знаешь? То, что тебе в политпросвете вякали? Мягкотелая, хилая и так далее? Не так это, политрук. Может, помнишь, как в "Чапаеве" каппелевцы в психическую шли? Неплохо шли...

- Неплохо, - усмехнулся политрук. - А ты случаем, не за них болел?

- Я за всех болел. Чего больнее, когда русские друг друга уничтожают.

- Не понимаю, - искренне удивился политрук. - Как можно за помещиков и капиталистов болеть? Ты что, ротный, закручиваешь?

- Поймешь когда-нибудь... А теперь пойдем посты проверять. Я на правый край деревни, ты на левый...

А у бойцов на постах с наступлением ночи нарастающая тревога все же не могла превозмочь усталость и сонливость... Слипаются глаза, и сам того не замечаешь, как в дремоту уходишь, а то и в настоящий сон...

Папаша и Мачихин договорились: один дремлет, другой бодрствует, но не получилось. Без разговора дремоту не уймешь, вот и решили эти три часа на посту обоим не спать, а разговаривать, тем более что поговорить было о чем, у обоих судьбы крученые, корявые, без радости и просветов...

- Понимаешь, у меня четыре девки было и двое парней, сила же. Сколько землицы поднять могли. А сейчас девки по фабрикам работают... Парень один воюет, другой па заводе броню имеет, может, живой останется... Как думаешь, Мачихин, распустит Сталин колхозы после войны?

- И не мечтай, Петрович... Не нужен ему вольный хлебопашец, он завсегда занозой будет для его власти.

- А я слыхал, что ходют такие разговоры...

- Пустое... Да и чего нам об этом мечтать? Война долгая будет, живым нам с тобой в этой пехтуре не остаться. Видишь, как воюем неразумно. Нам и эту ночку, может, не пережить, а ты вон куда заглядываешь.

- Я не о себе мечтаю... О сынах и девках, да и жена моя еще здоровая. Хоть бы они зажили по-старому, на своей земле, при своем дому, при своей скотине... - мечтательно произнес папаша и вздохнул глубоко, как бы со стоном.

- Я, Петрович, заказал себе думать об этом. Сломали нам хребет, уже не поднимемся.

- Так без надежды и живешь?

- Так и живу. Чего бередить душу.

- А я все же таю надежду... С ней воевать-то легче...

- Это оно так, - вздохнул и Мачихин. - Темень-то какая, Петрович. Не пущают немцы ракеты. Видишь, и из Усова, и из Панова запаливают, а у нас нет. Неспроста это.

- А чего им пущать? Они знают, что мы наступать не пойдем, вот и берегут.

- Хорошо бы, ежели так...

Серый уже несколько раз порывался уходить, но что-то удерживало его. Тем более, только он соберется, как увидит еще группку немцев, подтягивающихся к деревне, потом еще... Сколько же их, гадов, набирается? За сотню, наверно, уже будет. Ну и, конечно, к другому концу деревни тоже подтягиваются. Туда, возможно, и поболее... И, видать, хотят втихаря это сделать, подобраться совсем близко, чтоб одним броском к нашей обороне двинуть, а там все сонные-пресонные. Порежут своими штыками-кинжалами, либо прикладами перебьют все посты, а там уж и огонь с двух сторон откроют, гранатами избы забросают, и никому, пожалуй, из этой деревни не уйти... Ну и что? Ему-то какое дело? Ему нужно уходить поскорее, а то вдруг, если стрельба начнется, пойдет по оврагу подмога, наткнется он на нее, пристрелят как дезертира без всяких слов...

Нет, двигать надо, двигать, - уговаривал себя Серый, но с места не трогался... Тут услышал он из недалека шепотливую команду, и поднялись все до того залегшие немцы и, пригнутые, осторожно подались к деревне... Идут, как тени, ничего у них не звякнет, все пригнано, как следует... Глядит им в спины Серый, почти все они как на ладони, только дальние не видны, а те, которые от оврага идут, видятся хорошо, особенно ноги на снегу...

И вдруг, будто кто-то толкнул в спину, одним рывком подбросило его к убитому, откинул он мертвое тело, залег за пулемет, на несколько секунд замешкался, ощупывая руками что где, и нажал спусковой крючок. Веером, сначала по ближним, а потом и по дальним немцам дал длинную очередь... Дал... и опомнился - чего это он? Зачем? Ведь жизнь свою и свободу подставляет. Хотел было нырнуть в овраг, но и тут будто кто-то вырвал из его горла отчаянный крик: