- Какая там дорожка, больно узка. А Нюрке мы конфет возьмём, чего ей ругаться?

- Это верно, - согласился дядя Зуй. - Когда конфеты - чего ругаться? Забирай.

- Если б валуи какие были нарисованы, - толковал Колька Дрождев, - я б нипочём не взял. А это всё ж васильки.

- Верно, Коля, - соглашался дядя Зуй. - Разве ж это валуи? Это ж васильки голубые.

- А с валуями мне не надо. Ну, с рыжиками, с опёнками я б ещё взял.

- Ты, Колька, береги клеёнку-то, - наказывал дядя Зуй. - Не грязни её, да папиросы горящие не клади, а то прожжёшь, чего доброго. Ты папиросы в тарелочку клади, а то наложишь на клеёнку папирос - никакого вида, одни дырки прожжённые. Ты лучше, Колька, вообще курить брось.

- Бросил бы, - ответил Колька, заворачивая клеёнку, - да силы воли не хватает.

К ужину в каждом доме Чистого Дора была расстелена на столах новая клеёнка. Она наполняла комнаты таким светом и чистотой, что стекла домов казались чисто вымытыми. И во всех домах стоял особый клеёночный запах краски и сухого клея.

Конечно, через месяц-другой клеёнка обомнётся. Колька Дрождев прожжёт её в конце концов горящей папиросой, пропадёт особый клеёночный запах, зато вберёт она в себя запах тёплых щей, калиток с творогом и разваренной картошки.

ПО-ЧЁРНОМУ

Та банька, в которой жил с Нюркою дядя Зуй, была, как говорилось, старая. А неподалёку от неё, поближе к реке, стояла в крапиве другая банька - новая.

В старой-то дядя Зуй жил, а в новой - парился.

Иногда мелькала в его голове золотая мысль - переехать жить в новую баньку.

- Но где ж тогда париться? - раздумывал он. - Старая пирогами пропахла, жареной картошкой. В ней париться - дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, мечтал дядя Зуй дальше, - да выйдет замуж, я её тогда в новую баньку перевезу, а сам в старой жить останусь.

- А где париться-то будешь? - спрашивал я.

- Третью срублю.

Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб дыма - это дядя Зуй затапливал свою баньку.

Топилась она по-чёрному. Не было у ней трубы - и дым валил прямо из дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй, прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.

Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика, размахивающего поленом.

Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:

- Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!

Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал, торопил:

- Скорее! Скорее! Самый жар упустим!

В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не плача:

- Упустили! Упустили самый жар!

Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскалённой каменки полыхало сухим и невидимым огнём, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал через веник.

- Холодно, - жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.

В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и он рассеивался тут же, у окна.

А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскалённо-красные камни.

Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни - и с треском срывался с камней хрустящий колючий пар, и тут уж я выползал в предбанник.

Постанывая, жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник, скидывал шинель.

- Давай подышим, - говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу, дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали:

- Упустили или нет?

- Ещё бы маленько, и упустили, - объяснял дядя Зуй.

Мы парились долго, хлестали друг друга вениками, бегали в речку окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на лодке, сколько мы веников исхлестали.

После нас в баню шли Пантелевна с Нюркой, а мы с дядей Зуем пили чай, прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара.

Пот лил с меня ручьями и утекал в реку.

Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй - сухой и коричневый.

А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.

ПОДСНЕЖНИКИ

Кто прочитал название этого рассказа, тот, наверно, подумал, что сейчас весна, снег растаял и на проталинах - подснежники.

А сейчас не весна - сейчас поздняя осень. В окошко виден первый снег. Он закрыл землю, но крапива, ржавые репейники торчат из-под снега.

- Вон сколько навалило! - сказала утром Пантелевна. - Можно за дровами на санках съездить.

Она топила печку, а я ленился, лежал и глядел, как она ухватом ставит в печку чугуны. Пантелевна заглядывала в печку, и лицо её было огненным, как у машиниста, который топит паровоз.

Но только, хоть и валит дым из трубы, паровоз наш никуда не едет, так и стоит на краю деревни.

Санки были на чердаке - старые, берёзовые. Я достал их, отряхнул сенную труху, и мы пошли в лес. Дрова были у нас недалеко, на опушке, напилены, нарублены и сложены под ёлками.

Смахнув с них снежную шапку, мы уложили поленья на санки, затянули верёвкой.

Но-о, поехали!

Я тянул санки, а Пантелевна шла сзади - глядела, не падают ли поленья.

Совсем немного выпало снегу, а всё сразу изменилось - и лес, и деревья. Да и мы с Пантелевной стали совсем другими - зимними людьми. Вон Пантелевна идёт в резиновых сапогах, а кажется - в валенках; седые волосы из-под платка выбились - совсем зимняя старушка.

Ровно покрыл снег землю, изредка только поднимают его какие-то бугорки. Пеньки или кочки. Я ковырнул один бугорок сапогом - вот тебе на! Гриб! Моховик летний. Побурела зелёная шапка, лёгкий стал гриб и хрупкий. Я хотел отломить кусочек шляпки - она хрустнула. Замёрз моховик под снегом, как стеклянный стал, и червяки в нём замёрзли.

Я увидел ещё бугорок, и это тоже оказался моховик, не червивый. Затоптался на месте, стал ещё грибы искать.