Это, то есть случай с маслом, был давно, очень давно - лет сорок тому назад, в Тверской губернии, летом.
В сущности, из всего окружающего это ощущение нереальности было достовернее всего - достовернее, во всяком случае, чем чай, палец или Фонтанка, там, за окном. В сущности, недосто-верно было все и всегда. Только раньше он не понимал этого, а теперь, вот, понял. Вот и все. Да, так было всегда: и сорок лет назад, и день, и год. Стеклянная масленка блестела в траве, начисто вылизанная жадным собачьим языком, Фрей приехал из Германии, Распутина убили, светлейший князь Вельский, свесив кривоватые ноги, держал простыню и думал о том, что все недостоверно, даже эти ноги, его ноги, голые, покрытые жидкой шерстью и капельками душистой воды, и все это вместе взятое было только видимостью, чепухой, тонкой пленкой, сквозь которую все явственней с каждым днем просвечивала бездушная, холодная пустота.
Пустота эта была нестрашной - напротив, она, скорее, успокаивала. Сознание, что все неважно и все одинаково не имеет цены - смягчало остроту других мыслей, например, мысли о том, что Адам Адамович ушел из дому неизвестно зачем и куда, ушел и больше не возвращался.
То, что Адам Адамович исчез, было чрезвычайно странно, обстановка его ухода была еще странней. Из опроса слуг выяснилось, что он очень долго, должно быть до утра, сидел наверху, в кабинете, - свет там все время горел. В камине осталась груда пепла - Адам Адамыч жег какие-то бумаги. Какие, впрочем, Вельскому было совершенно ясно: тайник, где хранилось всё, касаю-щееся переговоров с Фреем, был пуст. Что же - сжечь было самое правильное, бумаги эти не годились больше ни на что, разве только, чтобы послать светлейшего князя Вельского в крепость, попадись он в руки кому надо. Да, конечно, так и следовало - сжечь. Но как решился на это Адам Адамович сам, по собственной воле - было непостижимо. И почему решился? Почему, уничто-жив бумаги, он на другой день, с такой поспешностью, никого не предупредив, убежал из дому? Дворник из соседнего дома видел Адама Адамовича бежавшим в сторону Инженерного Замка. Шапка у него была на боку, весь вид растерзанный и необыкновенный. Очень удивленный, он пошел узнать, что такое случилось в особняке князя - налет? пожар? Но не было ни налета, ни пожара, все было спокойно, даже по телефону никто не звонил. И вышел Адам Адамович, должно быть, черным ходом - никто не видел, как он выходил.
Как всегда, Вельский, растираясь неторопливо мохнатой простыней, намыливая щеки или поливая голову золотистым, сильно пахнущим ромом лосьеном - обдумывал, взвешивал и припоминал разное, касающееся войны, политики, происшедших и происходящих в России событий: бунта или революции? (Вельский до сих пор затруднялся в выборе одного из этих определений. Переворот сделала Дума; во главе стояли цензовые либералы, профессора, общест-венные деятели, люди с крупными, известными даже в Европе именами; о революционной законности повторялось повсюду и на все лады, - все это было так; с другой стороны, от всего вместе взятого неуловимо попахивало Пугачевым), но, думая о положении на фронте или с усмешкой перебирая в памяти странные и противоречащие одно другому распоряжения нового демократического министра, он делал это почти механически, скорее, следуя старой привычке обдумывать вот так, в одиночестве, со свежей головой, все, о чем не будет времени подумать в течение занятого дня, - чем потому, что война, Дума или революция действительно его интере-совали. Да, на фронте положение было грозное. Да, скорее, все-таки бунт... И нам ли толковать о престиже в такой обстановке, с такими людьми!.. Все это, одно за другим, проносилось в голове князя Вельского, пока он расчесывал пробор или тщательно, как всегда, повязывал галстук - и все это было одинаково неинтересно. Одинаково холодная пустота, одинаковая скучная недостоверность просачивала и сквозь это.
Зато к этим утренним мыслям теперь начало примешиваться что-то новое, и на это новое окружающее безразличие и пустота не распространялись. Сегодня князь Вельский с особенной ясностью чувствовал присутствие этого нового "чего-то". Ощущение было по-прежнему безотчетным, по-прежнему нельзя было даже приблизительно сказать, в чем оно заключается, только одно было ясно - оно есть, оно существует, оно растет и именно в нем, смутном, новом, никак не определимом, заключается самое важное в жизни, самая суть ее.
Самое важное в жизни, самая суть ее (сегодня он с особенной остротой чувствовал это) было где-то тут, совсем близко, рядом. Надо было сделать только одно последнее усилие, может быть совсем легкое, пустяшное, - чтобы поймать его. Оно было тут. Вельский закрыл глаза и чувство-вал - как тепло или свет - его присутствие. Он ходил по комнатам, считая свои шаги, и ему казалось, что, досчитав до какого-то числа, он вдруг поймет все. Он всматривался в рисунок ковра, и где-то там, среди бесчисленных завитушек, ему мерещился сияющий волосок, тонкая шелковин-ка, запутанная в тысяче других, которая все объяснит, стоит только ее найти. И ночью ему снилось, что он смотрит на часы или открывает стол и вдруг сразу понимает все.
Это началось недавно - Вельский знал, когда это началось. Сельтерская вода неожиданно, с размаху, плеснула ему в лицо колючим холодком, и Вельский закрыл глаза от неожиданности и позора. Вода еще стекала по его лицу за рубашку и на костюм, пузырьки газа, покалывая кожу и чуть уловимо потрескивая, еще лопались на его лице и шее, - когда он снова открыл их. Все было по-прежнему. Красные кресла отдельного кабинета стояли на своих местах, люстра под потолком сияла, из-за стены слышалась все та же глухая развеселая музыка. И рука, плеснувшая ему в лицо водой, еще держала пустой, нестерпимо сияющий стакан. Стакан, кисть руки и рукав пиджака, до локтя, выделялись поразительно ясно - остальное было как в тумане. - "Прощайте, князь", -сказал из тумана голос Юрьева, обыкновенный, нисколько не взволнованный голос. - "Прощай-те!" - повторил за ним Вельский.
Да, "это" началось именно тогда. Было очень холодно, сани со свистом летели по пустым улицам, и Вельскому казалось, что это не мороз щиплет ему лицо, а проклятые пузырьки сельтер-ской все еще лопаются и трещат. Он вынимал платок и вытирал старательно лоб, щеки, шею и за воротником. Сани мчались по льду через Неву - Вельский велел кучеру ехать, куда знает берега казались черными и высокими, небо было все в звездах. Куранты с крепости жалобно заиграли вслед - сани выехали на Каменноостровский. Вельский опять вытер лицо, но ничего стереть было нельзя... Сани летели уже через какой-то новый мост, совсем черный, в сугробах. - "Вот тут, Ваша Светлость, как раз нашли Григория Ефимовича",- сказал кучер и снял шапку.