И поддевка, и косоворотка, и гребешок у пояса - все это было хорошо, еще с детства знакомо Фрею по таблицам в этнографических атласах, изображавших "великоросса". Сходство с картин-кой из атласа усиливалось тем, что мужик этот - Фрей ясно видел - был подрумянен и напуд-рен, глаза его были подведены, волосы напомажены. "Значит есть такие именно мужики, как в атласах,- думал Фрей с некоторым удивлением: другие русские мужики, которых ему приходи-лось встречать, выглядели совсем иначе. - Или это артист, оттого он и нарумянен?.."
-...Скоро, скоро, детушки, забьют фонтаны огненные, застрекочут птицы райские, вскроется купель слезная и правда Божья обнаружится,- читал нараспев мужик или артист, и Фрей, вслу-шиваясь в непонятную варварскую музыку витиеватой скороговорки, думал о том, какие странные глаза у чтеца. Они были маленькие, серые, почти бесцветные - выраженье их было одновременно хитрое и наивное и равнодушное. Человек с такими глазами, конечно, мог быть негодяем, но мог быть и подвижником, святым. Кто он на самом деле, нельзя было догадаться, и впечатление было такое (это и было удивительно), что и сам он об этом не догадывался.
"...Русское, лживое, иррациональное..." - вдруг вспомнился Фрею предостерегающий, тоскли-вый шепот Адама Адамовича и ему почудилось, что не у одного нарумяненного мужика такой взгляд. Вот седоватый господин вынул портсигар и закурил. Вот немолодая, еще красивая дама в черном платье и жемчугах подняла лорнетку. Кто-то кашлянул; кто-то, наклонившись к соседу, что-то шепнул и сосед в ответ улыбнулся. Все в этих людях было совершенно таким, как бывает всюду: в Берлине, в Лондоне, где угодно. Все в них, в их платье, манерах, улыбках, выраженья лиц было изящно-обыкновенно, европейски-нейтрально. И в то же время... Из-под седоватых бровей сановника, из-за стекол лорнета, который грациозно подняла дама, плыло (Фрею вдруг почуди-лось) то же самое, томительное, беспокойно-равнодушное, наивно-хитрое, русское, то самое, что светилось в глазах паясничающего, нарумяненного мужика, то самое, о чем со злобою и отвраще-нием говорил Штейер...
Фрей вздрогнул.
- Слушаете? - улыбаясь спрашивал Вельский, наклоняясь над ним. - Это наш известный поэт, большой талант, притом, как видите, самородок - un vrai рауsаn.6 А я пришел показать вам здешние медали, ведь вы нумизмат?
В рабочем кабинете Марьи Львовны, где полчаса назад Вельский спал, было уже все готово. Горел камин, удобные кресла были подвинуты к огню, столик с вином, фруктами и сластями (очень много сластей и вино, тоже все сладкое и крепкое: мадера, малага, крымский айданиль) был тут же под рукой. Под рукой была и развернутая карта Европы. Перед образом, в углу, ярко светилась малиновая "архиерейская" лампадка - ее только что нарочно зажгли.
Когда князь с Фреем вошли - Марья Львовна молча кивнула им, не отходя от окна. Вельский потушил верхний свет и, усадив Фрея, тихо и наставительно что-то ему говорил. Марья Львовна, стоя у окна, всматривалась в черную точку в конце мутно освещенной улицы. Улица была совсем пуста, черная точка медленно приближалась. Она была еще очень далеко - ни извозчика, ни седока еще нельзя было рассмотреть, но Марья Львовна уже наверное знала, что это тот самый извозчик, тот самый седок... Она всматривалась и ждала. Вот, наконец, в свете фонаря мелькнула лысая морда лошади, вот сани, миновав главный подъезд, завернули к садовой калитке. Марья Львовна смотрела, немного скосив глаза, как из саней, не торопясь, выходил человек в шубе и боярской шапке, как навстречу ему бежал поджидавший его лакей, как лакей поспешно открывал калитку и низко, несколько раз поклонился. Марья Львовна смотрела на лакея, на лошадь, на боярскую шапку приехавшего, с необыкновенной ясностью понимая, что все они значут. И как это раньше не пришло ей в голову, раз все было так необыкновенно, так потрясающе ясно!
И лакей, и шапка, и лысая морда лошади значили одно - гибель России. И она, Палицына, должна в этой гибели участвовать из слепой, огромной и вполне безнадежной любви к человеку, тихий и отрывистый голос которого слышится сейчас за спиной...
- Приехал,- почти крикнула Марья Львовна и торопливо вышла.
Вельский, замолчав, встал. Лицо его сделалось каким-то торжественным. Встал и Фрей. Дверь отворилась. Придерживая ее, Марья Львовна почтительно пропустила перед собой приехавшего.
Фрей глядел с удивлением. В комнату входил мужик из атласа, в поддевке и сапогах, совсем как тот, которого он только что слушал. Этот был выше ростом; рубашка на нем была ярко-голубая....
Мужик вошел не спеша. Не здороваясь, он долго, истово крестился на образ, потом, охнув, медленно, словно нехотя, обернулся. Медленно, словно нехотя, по бородатому лицу расплылась улыбочка - грешная и детская. И Фрей с отвращением и холодком в сердце опять подумал: Россия!
ОТРЫВКИ ИЗ ВТОРОЙ ЧАСТИ РОМАНА
I
Вельский проснулся ровно в девять, как всегда. Как всегда, камердинер принес чай. Душистая вода так же дымилась в ванне, и на низком столике по-прежнему стояли розы. Вельский отдернул занавеску над ванной на уровне своей головы: за окном было обыкновенное небо, обыкновенная Фонтанка, обыкновенное петербургское утро. Но все это было только тенью. Тенью знакомых вещей, тенью когда-то сложившихся привычек, тенью прежней жизни. Просыпаясь, Вельский прежде всего вспомнил (равнодушно - за несколько недель он уже привык к этому) - что все, или почти все, в его жизни зачеркнуто, кончено и никогда не повторится.
От этого сознания все окружающее теперь казалось ему удивительным, удивительным именно в своей обыкновенности. Все было как всегда. Лакей, услышав звонок, нес чай, и звонок звонил оттого, конечно, что пуговка, нажатая пальцем (тем же, что всегда, холеным, слегка подагрическим, с розоватым подпиленным ногтем, указательным пальцем правой руки светлей-шего князя Ипполита Степановича Вельского), - кнопка эта что-то там замыкала, соединяла, и по проволоке бежала искра... Но все - и палец, и чай, и звонок, как во сне, были лишены реальной основы - звонок звонил, и лакей нес чай, но совершенно так же от прикосновения к звонку могла заиграть музыка или произойти взрыв, или вместо осторожно ступающего, старого, глупого, преданного камердинера мог въехать в комнату паровоз или вбежать та самая черная гончая, которая, удрав с привязи, унесла со стола приготовленное к завтраку масло вместе с масленкой.