Отец после познанского взлета оторвался от политики, взял обратно свое заявление о приеме в партию, которое подал в ноябре пятьдесят шестого, и с возрастом, судя по всему, становился все более горячим сторонником многопартийной системы. С теткой он не разговаривал по целым дням, заслышав условный телефонный звонок, делал вид, что его нет дома, и игнорировал выборы, которыми она активно занималась.

Думаю, Витек обратил внимание на Ольгу в мае, на втором курсе мединститута. Случилось это в анатомичке; она встала как-то так, что яркий свет окружил ее голову странным ореолом. Когда ассистент разрезал живот лежащей на столе женщины, Ольга закрыла глаза. Освещенная сзади, она почти не была видна, но Витек все же разглядел веснушки на ее веках. Она сдирала ногтем лак с металлической спинки кушетки - спинку красили много раз, лак легко поддавался - словно бы в такт звукам, доносившимся от стола. Витек знал Ольгу уже почти два года, внешность у нее была весьма заурядная, ноги, вероятно, некрасивые - иначе зачем бы ей постоянно носить брюки? Работала она в студенческом комитете, и Витек покупал у нее билеты в театр. Теперь, однако, он смотрел на нее совсем другими глазами. Внимание приковывало странное выражение ее лица; под конец вскрытия она облизнула языком пересохшие губы, но лицо - вдруг понял Витек - по-прежнему выражало страстность. После занятий она снова заглянула в анатомичку.

- Что с тобой было? - спросил он, когда она вышла.

- Было заметно?

- Заметно...

- Что?

Витек не знал, как ответить; слово "страстность" казалось ему неуместным. Он сказал, что она ему понравилась, и это было правдой. Оля рассмеялась:

- Та баба на столе учила меня в начальной школе. Я ее ненавидела, и мне представилось, что я сама ее кромсаю.

Вот такой, пожалуй, может быть Оля.

Стало ясно, что они выйдут вместе. Они пошли выпить пива, но не в дешевый "Гражданский", а в "Гранд". Вечером, в студенческом клубе, в комнате комиссии по культуре, от которой у нее был ключ, Оля отдалась ему так естественно, словно они уже много лет занимались этим именно в этой комнате и на этом ковре. Снизу доносилась музыка - там проходил конкурс студенческих джазовых оркестров.

В их отношениях с виду ничего не изменилось. Они не разговаривали, не ходили в кино. Только время от времени глядели друг на друга, не в силах оторваться. Витек чувствовал нарастающее возбуждение. Оля исчезала, ощутив на себе его взгляд, писала на листочке время и адрес - а потом он находил ее в квартире подруги, в брюках и блузке на голое тело, и они предавались любви с пылом, ранее Витеку неведомым. После чего могли целую неделю, а то и две не перемолвиться ни словечком.

Пожалуй, именно в это время, а может, чуть раньше Витек должен начать сомневаться в своем медицинском призвании. Участвуя в весьма циничных разговорах однокурсников, он и сам порой был, как они, циничен, хотя скорей рисовался. Чтобы соответствовать... И все же откровенный цинизм приятелей чем-то ему импонировал. Витек видел, как мучается отец - который теперь чаще бывал в больнице, чем дома, - понимал, что, если бы не сорокалетняя докторша, отца давно бы не клали в больницу, чтобы не портить показателей; он боялся будущей ответственности, абсолютно не понимал Оли, да и многих других из своего окружения. Словом, все яснее сознавал: он делает не то, что должен делать. Но при этом не знал, что же именно он должен делать.

Отец страдал, он стал еще неразговорчивее, но Витек чувствовал, что он по-прежнему наблюдает за ним и в душе оценивает. По взгляду отца, по его настроению, по тону голоса он понимал, когда отец одобряет что-то в его жизни, а когда нет, и все чаще, хотя и молча, соглашался с его мнением. Его преследовала мысль, что отец хочет что-то ему сказать, но откладывает это на последнюю минуту. И он стал подстерегать эту минуту. Тревога за отца постепенно сменилась ожиданием. Не прозевать бы. Успеть. Он все чаще звонил домой и, услышав голос отца, клал трубку - нельзя же было спрашивать каждые два-три часа: "Как себя чувствуешь, папа?" При этом он сознавал, что класть трубку велит ему чувство, называемое стыдом. Каникулы он провел в Лодзи.

Осенью Оля вернулась позже обычного, она гостила с родителями у родственников в Киеве, и в первый же день, это было в ноябре, их взгляды пересеклись. Два часа спустя Витек вбежал на лестницу в доме ее подруги, но в последний момент спустился обратно, к автомату. После нескольких гудков отец взял трубку. Витек хотел уже повесить свою, но отец спросил:

- Витек?

- Да, - сказал Витек.

- Меня забирают в больницу, здесь Кася. Я хотел тебе сказать, а то... можешь не успеть. Но ты ничего не должен.

- Папа... чего я не должен?

- Ничего. Ничего не должен. Я хотел, чтобы ты это знал.

Отец положил трубку. Витек поехал домой. Отца не было. Он поехал в больницу, но не успел. Спокойную сорокалетнюю Катажину, без белого халата, он увидел возле больницы на скамейке. Сел рядом.

- Он велел тебе сказать, что ты ничего не должен, - сказала она: ведь они, вероятно, уже давно перешли на ты. - Говорил, что это бессмысленно, потому что все равно больно.

- Он чувствовал боль?

- Нет. Физическую - нет... Но он не хотел...

Как должны выглядеть похороны в ноябре? Должен лить дождь, печальные, потерявшие листву деревья должны символизировать людскую печаль. Но было резкое осеннее солнце, а листья в том году долго не опадали. Витек машинально бросил горсть земли и без единой мысли в голове ждал, пока все уйдут. Он знал: то, о чем нужно подумать, придет позже, и, когда остался один, в уме сложилась фраза, которая, очевидно, возникла много раньше, чем он ее осознал. "Встретимся там, и ты все мне скажешь". "Все мне скажешь, когда встретимся там". "Когда встретимся там, ты все мне скажешь". Он опустился на колени под бременем этой фразы в разных ее стилистических вариантах и успел еще со страхом подумать, что у кого-то эта фраза уже складывалась подобным образом. Он напряженно припоминал, у кого именно, даже представил себе прекрасную амазонку, которая дивным майским утром мчится... когда тетка - она пережидала, видно, пока ксендз уйдет, - встала над ним и положила руки на его поникшие плечи.