У Брандтеров не поместили никого, ни людей, ни лошадей. Должно быть, это объяснялось тем, что деревенский староста, передавший квартирмейстеру эскадрона список годных для постоя помещений, был мужем нашей лавочницы. Дом Пауля Брандтера в этом списке не значился. По правде говоря, нашему капралу это было даже на руку. С него хватало и того, что эти парни входили к нему в мастерскую, звеня шпорами, с важным видом, будто настоящие господа. Не было у него никакого желания в довершение всего еще иметь это былое великолепие постоянно у себя перед глазами. Иначе смотрела на дело Ханна. Она донельзя сокрушалась в том, что их так обошли, и все подсчитывала, сколько лошадей могло бы стоять в каретном сарае, и сколько людей спать в пустом амбаре, рядом с мастерской, и сколько на всем этом можно было бы заработать. Ее душила злость, оттого что в доме у них, в отличие от соседей, не стоят драгуны. Брандтер вначале подумывал о том, чтобы взять к себе двух старых своих товарищей, хотя, в сущности, он и к этому особенно не стремился. Оказалось, однако, что они помещены очень удобно, в одной богатой усадьбе, лучше, чем мог бы устроить их он сам. Что до Ханны, то она охотно взяла бы к себе на квартиру, пусть даже при молчаливом протесте Брандтера, двух других - трубача и вахмистра. Брандтер, конечно, поостерегся бы противоречить жене, ежели бы она пустила и ним в дом этих двоих (дабы, с позволения сказать, не налететь опять на стену, ибо один из них даже споспешествовал его спасению). Однако до этого дело не дошло. Вахмистр должен был жить в центре деревни, где стояла большая часть лошадей, а трубач - при квартирмейстере, так распорядился ротмистр.

Злосчастный граф Мануэль между тем доставил нашей лавочнице тягчайшее разочарование и поражение - второе после ее постыдного и дружно осмеянного отступления перед Паулем Брандтером, только на сей раз ущерб был чувствительнее. Толстуха немало похвалялась тем, что все офицеры эскадрона, и прежде всего его высокородие граф, будут стоять в ее прекрасном доме (это действительно было самое завидное строение во всей деревне, много красивей даже, чем дом священника). И эта взлелеянная надежда, эта великая честь, о которой она раструбила повсюду, развеялись в прах из-за графского носа. Дело в том, что ротмистр, коего судьба наградила или наказала - как посмотреть - весьма чувствительным органом обоняния, порешил на время кантонирования в этой деревне вследствие своего отвращения к всяким крестьянским, священнослужительским, а тем паче к лавочницким запахам расположиться в палатке на краю деревни. Его офицеры охотно к нему присоединились, исключая единственно лейтенанта-квартирмейстера, коему по уставу надлежало стоять в центре района кантонирования. Вот он-то у лавочницы и жил, как-никак, тоже дворянин, но, во-первых, он был у нее единственный, а во-вторых, не граф и не ротмистр. В первые дни люди злобствующие не упускали случая, едва взошедши в лавку, осведомиться у хозяйки, где, в какой же части дома расположился командир эскадрона и почему их сиятельства графа никогда не бывает видно?

А их сиятельство граф, стало быть, вместе с другими офицерами обитал в лагере, состоявшем из нескольких красивых и надежных палаток. Место, где поставлены были палатки, находилось недалеко от дома Брандтера, вниз по течению реки, на пойменном лугу возле песчаной косы, служившей теперь учебным плацем. Лошадей господа офицеры держали тоже здесь, при себе - меж несколькими деревьями для них был натянут широченный полотняный навес. Рядом стояла палатка для ординарцев.

Это было живописное местечко в кольце старых деревьев на берегу реки, с журчанием катившей свои воды мимо крутого откоса шагах, наверное, в двадцати от входа в палатку ротмистра. Особенно с наступлением сумерек и вечерней прохлады, когда офицеры ужинали за расставленными походными столами - в стеклянных колпаках горели свечи, сзади, потрескивая, пылал костер, время от времени заслоняемый тенью солдата, который с чем-то возле него возился, - в эти часы общения и досуга природа вкруг лагеря являла все свое очарование: на западе, за стволами и круглыми кронами деревьев, догорала вечерняя заря, порой устилая алыми лентами зелень травы между палаткой и рекой; слышался причудливый и таинственный гомон водяных птиц, и в наступающей темноте - топот лошади невдалеке, под навесом. Позади у них были недели изнурительного марша под белым солнцем, по клубящимся пылью лентам дорог; когда они поднялись на высоты Земмеринга, то глядели вниз, на расстилавшийся вдали ландшафт - простор лугов, змейку реки и мягкие холмы - как на некий прекрасный сон, видя пока что у себя под ногами пенящийся водопад и гибельную крутизну. Здесь же, уютно расположась в этой прохладной низине, испытывали они чувство отдохновения и странно внезапной, даже таинственной отрешенности. Своя тихая жизнь шла в бочажках и рукавах реки - то плюхнется в воду испуганная лягушка, то легонько заплещется, вынырнув на поверхность, какая-нибудь рыба, нарушив зеркальную гладь воды: лагерь оказался посреди этого обособленного мирка, отгородившегося от всего постороннего валом густой, сочной зелени.

Невдалеке, шагах в двухстах выше по течению, река делала излучину, огибая купу деревьев, - так и образовался этот укромный уголок. Если пройти назад те двести шагов, то взгляду открывалась деревня, откуда на берег выплескивалась теперь более полная и кипучая жизнь: женщины полоскали здесь белье, привстав на колени на мостках, для этой цели положенных на заходившие в воду столбики. Здесь же драгуны мыли лошадей: полуголые, верхом въезжали они в реку, с коней бросались вплавь, плескались, брызгались, поднимая веселый шум, какой не прочь бывают затеять молодые парни. А поблизости, оживленно болтая, стояла кучка людей - селяне и солдаты вперемешку.

Смешение это совершилось очень быстро: народ остается народом даже и в мундире императорской армии, и хотя в эскадроне было немало завербованных иноземцев - валлонов, испанцев и итальянцев (последние, кстати, пользовались особым благорасположением женской части Унцмаркта), - но большинство кавалеристов составляли все же сыны этой страны (в прямом и переносном смысле слова), к тому же почти все они были крестьянскими детьми. А как известно, крестьянин изо всех людей не только самый оседлый и более других преданный отчизне, но в то же время и хозяин земли, она принадлежит ему везде и повсюду, и везде и повсюду, где только люди живы хлебом, находятся у него братья, так что он и на другом краю земли не пропадет, поелику и там, наверное, не колдуют, а пашут и сеют, коли хотят есть и жить.