Десять минут спустя мы сидели за столиком в закрытом от взглядов уголке, в кафе, расположенном возле той остановки, где ей надо было сесть в трамвай, а двадцать минут спустя мы уже пили по третьему стакану вина. Каким-то образом мы, можно сказать, с первой же минуты стали возбуждаться, и близость ее широкого бедра, да и вся завлекательная пластика ее тела тут же заставила меня распустить руки. Моему вполне недвусмысленному и даже грубому тисканью она не оказала никакого сопротивления, ни жестом, ни словом, да-да, она просто не обратила на него решительно никакого внимания и беседовала со мной о погоде, пока я взвешивал на ладони ее левую тяжелую грудь. У нее были те же глаза, что у дочки: слишком широко раскрытые, слишком широко расставленные, слишком влажные, почти ослизлые. Я не сразу обнаружил, что по части выпивки она меня в два счета заткнет за пояс. Этого уж я никак не ожидал, хотя надо учесть, что в данный момент я вообще испытывал отвращение к вину. Сперва я сам, конечно, в нарушение своего теперешнего правила попросил принести вида, а потом она вошла во вкус, и мы смогли одолеть литровую бутылку, появившуюся у нас на столе, только благодаря тому, что я непрерывно подливал ей, и она это одобряла. Однако госпожа Юрак при всем при том отнюдь не становилась оживленней. Она сидела на своем широком фундаменте, позволяла себя целовать и тискать безо всяких возражений и пила. Но как только бутылка была выпита, она торопливо поднялась. Мы поехали в город, и я проводил ее до самых ворот. Мне было дурно от вина (когда я добрался до дому, меня вырвало). Она исчезла в подъезде. А я стоял как чужой в своем квартале, перед воротами, рядом с кабачком. Мы ни словом не обмолвились о том, хотим ли мы снова встретиться, и если хотим, то когда.
После того как меня дома вырвало - я низко наклонился над унитазом, ничего не запачкал, потому что я ведь совершенно не был пьян, - я сел на кровать Роберта, у низкого голубого столика. Мне было не по себе, словно я осквернил этот дом, это в высшей степени достойное помещение, ибо нет ничего более благородного, чем жилье художника - самый роскошный дворец покажется рядом с ним лавкой старьевщика. А ведь я намеревался пойти дальше в своем черном деле - я уже представлял себе эту женщину здесь, в этих стенах, ее вихляющий зад, ее рот, из которого так и сыплются глупейшие вопросы. Нет, этого нельзя допустить. Пусть это произойдет в моей собственной квартире, которая теперь почему-то снова виделась мне такой, какой она была этой зимой, с бутылочными осколками на полу и лужей содовой воды, - словно я вдруг увидел причину своей беды; и все же не это была причина, не это было главным. До главного я никак не мог докопаться. Я давно уже засел снова за работу, и продвигалась она вполне успешно. Мое материальное положение тоже не внушало никаких тревог. Там, на западе - я теперь представлял себе заграницу как территорию, расположенную по ту сторону Айхграбена, отдельные участки которой окрашены в яркий, интенсивно-зеленый цвет, причем они совершенно плоские, как на географической карте, - так вот, там, на западе, в ближайшем будущем должен был выйти мой обширный труд, и я мог рассчитывать на то, что он принесет мне известность. Здесь я жил сейчас в приятной мне обстановке, в пригороде, в на редкость прелестной и к тому же мне хорошо знакомой местности, поскольку я прожил тут когда-то несколько лет. И странным образом именно потому я чувствовал себя чужим в этом доме. И таким же чужим я стоял, испытывая легкую дурноту, накануне вечером у ворот дома Юраков, хотя это было в моем родном квартале, там, где расположена моя собственная квартира. Нет, я нигде больше не находил почвы, ни где больше не был дома. Пол ходуном ходил у меня под ногами, будто плот во время прилива... страха. А вот вчера на этот плот ко мне еще забралась госпожа Юрак! Сколько бы я ни твердил себе, что благоприятное положение дел тоже должно быть оценено по достоинству, как красивый пейзаж, который пропадает для тех, кто гуляет, ничего не видя вокруг, - все было напрасно. Иначе говоря, прекрасные условия жизни могут оказать прямо-таки пагубное действие, если в самой сущности данного человека отсутствует возможность их воспринять и в конечном счете ими воспользоваться.
С серьезностью, сосредоточенностью и упорством, которые без учета таких состояний одержимости просто невозможно понять, ибо тогда они представляются совершенно неуместными, я мысленно все время возвращался к тому необъяснимому факту, что там, внизу, у обломков корабля, никогда не отдает болотом. Почему же это? Правда, вода в трюме гудит, значит, она проточная, и даже течет быстро. И все же, стоило мне только подумать о корабле, как я чуял этот запах болота. Словно оттуда сейчас вытащили, выудили, достали что-то, как со дна пруда достают всякий хлам - скажем, сломанный остов ширмы или там сапог, покрытый илом и насыщенный органической субстанцией, - хлам, остро пахнущий тиной в тот момент, когда его подымают со дна и вытаскивают, но совсем не громыхающий, для этого он слишком влажный, гладкий и скользкий, ослизлый, словно насквозь пропитанный водой. Однако слово "хлам" вызывает образ чердака, а там чаще всего очень сухо. Здешние же обломки корабля были мокрыми, слишком мокрыми. Вот в такие образы я то и дело погружался, сидя на кровати Роберта, у голубого столика. Роберт был по ту сторону Айхграбена, на западе, он был в Париже. Я снова услышал пыхтение маневрового паровоза. Одна из фрамуг была опущена, а дверь в мастерскую открыта. Как здесь было уютно, как невероятно уютно и печально. От подобных страхов я уже однажды убежал из своей собственной квартиры в кабак; а в этом районе было полно еще куда более приятных заведений подобного рода, и все они были мне знакомы по прежним временам. Однако, хотя я провел в таком вот страхе, сидя на кровати Роберта, у голубого столика, не только вечер после встречи с Юрак, но и многие другие вечера, мне и в голову не приходило куда-нибудь пойти. Вино мне помочь не могло.
Со дня переезда в мастерскую Роберта я ни разу не переступал порога своей старой квартиры. Когда мне что-нибудь надо было оттуда взять, я посылал прислугу, которая по моему поручению производила и все необходимые платежи. Рукописи и книги в случае необходимости она тоже с легкостью находила на полках и привозила сюда, потому что в силу моей педантичности, которая к тому времени стала почти маниакальной, все, что относилось к моим занятиям, стояло под номерами. Впрочем, с тех пор как я ее в последний раз посылал к себе домой, прошло уже несколько недель. А с недавнего времени мои прогулки все чаще приводили меня в квартал, где был мой дом, однако в него я не заходил. В этих путешествиях - туда я ездил теперь только на трамвае - вскоре образовалась своего рода промежуточная остановка в районе Лихтенверд (его и сейчас еще так называют). Лихтенверд я облюбовал недавно. Я избегал обломков корабля и потому ходил теперь сюда. Это место, откуда открывался широкий вид в где я обнаружил маленькое кафе, было расположено примерно на полпути между моей старой и новой квартирами. Поначалу я здесь застрял; когда после обеда я выходил из дому - я имел привычку свершать в это время моцион, - то Лихтенвердская площадь и маленькое кафе были как бы провозглашенной целью моей прогулки (однако вскоре я двинулся дальше). Отсюда, с этой открытой высокой точки, видно было все огромное привокзальное хозяйство - запасные пути, тянувшиеся так далеко, что их трудно было охватить взглядом, расходящиеся в разные стороны пучки рельсов, пакгаузы, щепочки вагонов, которые издалека в лучах закатного солнца казались рядами красных игральных костей, клубы пара, выброшенные терпеливыми локомотивами на переформировке, а за всем этим поглощенные дымом и маревом кварталы города, сбегающие к реке; весь этот вид был словно опоясан и собран в единое целое эстакадой городской железной дороги. Все вместе составляло впечатляющую картину какого-то искусственного пейзажа, раскинувшегося как естественный, - горестный аккорд серьезности нашего времени, нашего общего положения или как там это еще назвать. Но в маленьком кафе я и в самом деле сидел погруженный в свои мысли, ушедший в себя, освободившийся от всего и от всех, а особенно от обеих моих квартир, той, что за городом, у реки, и той, что в городе.