3
Сразу же после истории с Рамбаузеком, прямо с того самого дня, я начал катиться по наклонной плоскости, и, как я этому ни противился, я не только был не в силах остановиться в своем падении, но, более того, постепенно опускался все ниже и ниже. Подобно кораблю в легендарном море водорослей перед Атлантидой, я, потеряв всякую работоспособность, застрял и кружился на одном месте; я из кожи вон лез, по все было тщетно, дни напролет я что-то безуспешно высиживал и чуть ли не с наслаждением вдыхал миазмы своего духовного разложения. Вино мне тоже не помогло, оно, соединяясь с моим недугом, превращалось в отраву. Своим обманчивым блеском оно лишь вводило в заблуждение, становилось своего рода фата-морганой лучшего состояния, так что пить приходилось все больше и больше, и в конце концов оно привело меня в такое дурное общество, в котором мне никогда прежде, за всю мою жизнь, не доводилось бывать.
Во мне пробудилась драчливость, и тут же нашлись соответствующие приятели. Теперь мы выпивали не в кабачке, а только у меня дома, и уже давно не наше прославленное местное вино, а какие-то прозрачные напитки с едким запахом, к тому же стоящие на столе бутылки ледяной содовой вскоре стали открывать скорее для проформы - жидкость шипела, но редко попадала в стаканы, а чаще проливалась мимо, и весь пол бывал ею залит. Тут же вспыхивали ссоры и драки. В течение всего дня пьяные, едва держась но ногах, шли через мою прихожую. В то время у меня на стенах висело старинное оружие - луки, колчаны шпаги и рапиры, причем не какие-нибудь там бутафорские подделки, а настоящее боевое оружие. Как-то раз, в сильном опьянении, они схватили рапиры - я тоже принимал в этом участие - и начали со звоном фехтовать, причем не в шутку, не добродушно, а всерьез. Те, кто еще не напился, также схватили со стены оружие и пытались силой остановить дерущихся, и все же кому-то распороли руку, и один из наших собутыльников - врач по профессии, даже хирург - сделал потом перевязку. А ведь могли бы быть и убитые, потому что на рапирах, к великому моему ужасу, не оказалось шариков, а может быть, пьяные их сами сняли.
Так мы куражились и попусту растрачивали бешеные деньги, не говоря уже о времени, бушевали дни и ночи напролет, орали песни. Быть может, мы вели себя так безобразно еще и оттого, что на наших сборищах не было женщин, то есть ничто не препятствовало самой разнузданной грубости. Пожалуй, мне сейчас зададут вопрос, причем с полным основанием, относительно моих тогдашних жилищных условий: как это я мог себе позволить вести такой образ жизни в доходном доме большого города, где было множество жильцов? Оказывается, мог. Я жил на последнем этаже, надо мной была лишь плоская крыша. А подо мной находились конторы и магазины, которые по ночам, когда у меня особенно разгоралось буйство и безобразие, были пустыми. Но при этом ту огромную квартиру, где я жил, я занимал не один. Она была разделена на две половины. Так мы дошли до моей соседки.
Это была самая прелестная пожилая дама (ей было около семидесяти), какую я только когда-либо знал. Она была стройной, но не худощавой, живой, но при этом исполненной достоинства, ее заостренное личико, обрамленное красивыми седыми волосами, светилось умом, к тому же она была просто неутомима и исключительно сноровиста во всем, к чему прикасались ее руки: она вела хозяйство своего сына и его юной жены, которая совсем недавно пришла к ним в дом. Молодожены оба имели специальность и работали с утра до вечера. Квартира так и сверкала чистотой (конечно, я сравнивал со своей половиной, где годами убирали крайне неряшливо). Госпожа Ида - так я буду звать в этом рассказе свою соседку, хотя у нее и другое имя, - вскоре стала готовить не хуже заправского повара из ресторана. И надо сказать, она отличалась большим усердием и терпением: ее кухня была до блеска начищенной лабораторией гастрономии. Мы там часто болтали. Моя явная симпатия и уважение вызвали у госпожи Иды в свою очередь дружеское ко мне расположение, и вскоре мы уже считали друг друга лучшими в мире соседями!
В те дни, когда у меня начались шумные пьянки и бесчинства, госпожа Ида жила одна в своей квартире, сын с женой получили свой очередной отпуск лишь поздней осенью и уехали, чтобы провести этот месяц на юге Италии. Моя соседка меньше всего принадлежала к людям, воспринимающим шум с повышенной чувствительностью, напротив, можно было только поражаться, насколько она была в этом отношении терпима, и сама не раз со смехом отмечала эту свою особенность. Однако глухой она тоже не была. Ну, в самом начале эксцессов, то есть вскоре после 20 октября и трех приседаний Рамбаузека, наше поведение еще не достигло своего апогея. Конечно, мы орали, но мы были в задней комнате; к тому же, как только я въехал в эту квартиру, я потратил много сил, чтобы обеспечить ее звуконепроницаемость, тогда, правда, не для того, чтобы иметь возможность беспрепятственно пировать и шуметь, а, наоборот, чтобы работать в тиши, но, как оказалось, пороку пошло на пользу то, что делалось во имя добродетели.
И все же ночью мои пьяные гости то и дело топали через нашу общую прихожую, и ничего тут нельзя было поделать, потому что шли они по нужде. При этом они, конечно, дурачились, задирали друг друга, хотя на ногах держались нетвердо. И вот как-то раз доктор Прецман - тот самый врач, что перевязал тогда руку раненому, - дал одному приятелю хорошего пинка в зад за то, что тот замешкался у унитаза. Тут началась потасовка. Шум донесен до моих комнат, и гости валом повалили в прихожую и как-то сами собой влились, так сказать, во все разрастающуюся драку, которая вскоре стала всеобщей. Казалось, подливали все больше масла в огонь, и в конце концов дрались уже все двадцать человек, каждый лупил каждого, кто попадался под руку, и никто не знал за что.
Легко вообразить, как неловко я себя чувствовал после этой ночи из-за моей несравненной госпожи Иды. На следующий день я проскользнул мимо нее, причем весьма поздно, в купальном халате и очень вежливо поздоровался; на ее остреньком личике но видно было следов бессонницы, она выглядела свежей и привлекательной, как всегда, и дружески поблагодарила меня за мои добрые пожелания. Все же оставалось совершенно непонятным, почему она ночью не выразила нам своего возмущения и не потребовала тишины: шум ведь в самом деле был просто невообразимый.