- Внука-то, может, перед богом на коленки ставишь?

Чего?

- Ревнуешь к богу-то? К славе-то его? Окажи свою силу, мудростью удиви, покори человека - и в тебя поверят. Аль Андрпяшка покоя тебе не дает, петлн-то словесные мечешь кругом?

- Злится не на тех. Ворами считает всех подряд. Так иль нет, Андрей?

Загадочность этого вислогубого богатыря дразнила мое любопытство, и мне захотелось пощеголять перед ним своей грубой прямотой:

- Воровать всем хочется, только многие боятся, воруют лихие.

- И ты? - с неожиданностью спросил Иван Яковлевич, не прибегая к своим глупым "так иль нет, да?".

- Я уйду из совхоза, потому что не умею воровать.

Поначалу мне казалось, что я сказал это, чтобы удивить и огорчить Ивана Яковлевича. Потом мне понравилось мое намерение, и я всерьез заговорил об этом со стариком. Хотелось учиться, пожить среди настоящих людей, а не этих надоевших сквернословов. Механик Муравин одобрял мои планы.

- Пусть недотепы живут и радуются куску хлеба, а ты паренек с башкой. Пока горит душа, рвись вперед. Кому же учиться, как не сыну красного героя, - говорил он.

М уравин был старшим в мастерской, не позволял гонять меня за самогонкой, охотно рассказывал мне об устройстве движка, станков, а вечерами мы занимались с ним геометрией и алгеброй. В прошлом машинист паровоза, он за год до революции нанялся к помещику, чтобы подлечить кумысом легкие. Да так и остался.

- Организовали отряд, охраняли имение, а то бы растащили, - с неприязнью говорил он о мужиках.

По его мнению, рабочие совхоза - самые худшие из мужиков, лодыри, не умеющие и не желающие работать.

Живя в скотской грязи, они и не хотят изменять свою жизнь. Совхоза они не любят, каждый мечтает стать хозяйчиком, разбогатеть, батраков поднанять. Поэтому совхоз убыточен. Кто такой Петров? Коммунист-мученик.

Из депо. Хочет создать ячейки - партийную и комсомольскую. Живет на гроши, которые платят ему, как председателю рабочкома... А членов профсоюза - он да я.

- Так что, Андрей, делать тебе тут нечего, езжай в город. Подальше от мужицкого муравейника, недолго осталось им жить. Вот рабочие поокрепнут, машин понаделают, да и разворошат весь этот муравейник, - Такими словами заканчивал Муравин всякий раз наш разговор.

Будто железными пальцами сжимал он мое сердце, вырывал из него несказанно дорогое, впитанное с молоком матери. Было в его тоне что-то обидное для меня. И всетаки я прикипал душой к этому человеку и все чаще засиживался в его тихой, богатой квартире. Молчаливая раздобревшая жена Николая Степановича лишь изредка позволяла себе заметить ему:

- Зачем накаляешь воображение мальчика? На какие средства будет он учиться? А ты, Андрюша, пускай корни здесь. Будешь слесарить за милую душу. - И, как все знакомые мпе женщины, добавляла: - Женишься.

О чем другом, а уж о женитьбе я совершенно не думал тогда. Голова была занята подвигами великих личностей:

путешественников, ученых, полководцев, революционеров, - войнами прошлого, о которых знал я по книгам.

И еще сладостно томилась душа, порываясь в бесконечные миры вселенной. Один раз я, свершив мысленно массу подвигов, осчастливив человечество, вдруг застыдился своего величия. Совесть шепнула мне. что пора ц честь знать, и я написал первое и последнее сочинение - некролог "Кончина Андрея Ручьева". Величаво-грустный тон не прослезил меня, а лпшь укрепил суровое смирение моего духа перед судьбой. Какая уж тут женитьба и вообще девушки при моей гордой жертвенности и отрешенпости от житейских корыстей!

Николай Степанович будто глядел в мою душу, возражая жене своей:

- Коли грозная судьбина вырвала Андрюшку из крестьянского быта, незачем ему цепляться корнями за тот назем. Он махнет выше: к машинам. Жарко у машинто! Вытапливают из человека жир, сжигают в душе дремучую дикость... Дальше Муравин залезал в такие таинственные дебри, что жена, вздохнув, уходила в спальню, а я, ничего не понимая, только чувствовал, как вдохновенный холодок волнами проходит по моей сшше, шевелит на голове волосы.

Какие только машины не виделись мне в мечтах во сне!

Самолеты везут на тросах огромный плуг, и он опрокидывает наизнанку черноземный пласт верстовой ширины.

Какая-то необыкновенная сноповязалка, лучше той, что стояла в сарае, одновременно косит и молотит пшеницу.

размалывает зерно и, дыша голубым вкусным дымком, выбрасывает румяные булки в зеленую телегу нашей пекарихи тетки Махорки. Краснее помидора рдеют от смущенной робости ее скулы, колышется перетянутый белым передником живот.

Алдокпм стукнул меня ложкой по лбу.

- Над чем застыл в думах-то?

Я вылез из-за стола.

- Надо уходить, дедушка.

- Это куда еще? - встревожился старик. - Чем тут не жизня? С деревенской не сравнишь. Там у любого мужика душа ноет днем и ночью: как бы изба не сгорела, корова не околела, градом не побило посев. А тут вольготно: ничего твоего нет, стало быть, не нудься душой.

Захворал - тебе опять же деньги дают. Жалостливые тут люди.

Петров сутулил широкие плечи, крапленное синим порохом липо стыдливо краснело, скорбным гневом наливались глаза. И вдруг, тыча в грудь свою толстым, как бычий рог, пальнем, с горькой злостью кидал благообразному старику:

- Вот где враг-то наш. Головы поклали, кровь излили за свою власть, а теперь в черную палочку играем. Подавай нам избу теплую, еду сладкую, как есть мы новые паразиты. Добро гниет, изба горит общая - хрен с ней, не моя. Как суслики, сожрем на корню хозяйство, а потом подыхать? Так, не так, да?

Старик ловко увернулся от острого, как нож, вопроса:

- Свет не клином сошелся, Иванушка. Мир человеческий боль-шо-о-ой, людей по пальцам не пересчитаешь, жизню пешком не исходишь. Всему своя пора: была пора кровавая - дрались, наступила передышка - пьют, едят, про запас копят. Придет время - все будут умные. И рад бы на дурака посмотреть, да не найдешь его. А коли б нашелся - на самое высокое место посадили б, потому как одним-то умным скукота без глупых. Не торопи человека, сам доспеет до своего предназначения. Так-то, Иван.

- Твоя речь, дедушка, как маковое поле в цвету: в глазах пестрит, а намолоту нет. Вот так, - сказал Петров. - Мякину по ветру кидаешь: половы много, а зерна не вижу.