- Сколько крови пролито, а вернулся домой - кругом осиротелость; край сирота, и мы сироты, - сказал отец тихо, как бы про себя.

И, пожалуй, впервые я пожалел отца. Я увидел, как он похудел, как торчат костлявые широкие плечи. И вспомнились слова старика Алдони, что крови много надо по нынешним временам. Теперь только дошел до моего сознания тот ужасный факт, что из всей нашей семьи остались мы вдвоем с отцом. Да и отец слабел с каждым днем. Он осторожно расспрашивал меня о Насте, а я на LCQ его вопросы отвечал одно и то же: жалко, сирота она.

- Не парнем бы тебе быть, а сестрой милосердия, - сказал отец с оттенком горького презрения.

Меня это очень обидело и оскорбило, потому что я, как и все мои сверстники, считал жалостливых и милосердных людьми низшего сорта. Очевидно, как всякий человек, я сильнее всего хотел обладать не свойственными мне качествами.

Настя чувствовала неприязнь отца. Однажды она собралась уходить.

- Эти валенки и полушубок я верну вам, дядя Баня, как прозимую, сказала она.

- Эх, Настя, Настя, злая ты девчонка, - заговорил отец, - ведь знаешь, что я не выпущу тебя из теплого дома умирать на морозе, а хорохоришься. Куда пойдешь?

На первой версте в сосульку превратишься. Лучше расскажи, где росла, чего в жизни видала?

Настя отмолчалась, а вечером, уже засыпая на печи, слышал я Настпн голосок:

- По людям росла. Я, дядь Бань, как былинка.

И в полусне виделось: будто на снежной равнине гнется под ветром в молитвенно-скорбном поклоне одинокая былинка и жалуется смиренно: чужая рука - не своя, кость ломает...

Утром обрадовали меня повеселевшие голоса отца и Насти. Я не узнал девчонку: в маминой шубе и шали она отправлялась за водой с двумя ведрами. Улыбаясь глазами, бойко захлопнула за собой дверь. Отец, сдерживая улыбку оживления, строго сказал:

- Пусть она будет тебе старшей сестрой, а мне дочерью. - Погладил меня по отросшим, особенно курчавившимся после тифа волосам. - Чего же не расскажешь, кто тебe жизнь спас?

Я горячо рассказывал о загадочном старике Алдоне и чувствовал, что отец ревнует меня к нему. Он догадывался, что я скрываю что-то. А скрывал я то, что произошло на бахчах: как черный мужик бил Настю и как потом он оказался зарезанным. О побоях Акулинпшны я не мог говорить, потому что ото унижало ее, смерть же черного кривого мужика, как это ни странно, не тревожила меня или тревожила меньше, чем рассуждения старика Алдони.

Он представлялся мне нечеловечески мудрым, и было в его мудрости что-то опасное, рисковое. Над всеми, всеми людьми, богатыми и бедными, жестокими и великодушными, возвышается маленький старичок Алдоня. Синие глаза его то детски изумлены, то устало грустны. Кажется, ведомо ему все, что было, есть и будет.

Отец выслушал меня, покряхтел. По взгляду его я понял, что он не одобряет старика, и это огорчало меня.

И тоскливо стало в темном холодном доме...

- Особенный старичок: хитрей всех хочет быть... - сказал отец. Значит, и нашим, и вашим, и на сторону?

То председатель, то староста? Свысока глядит на всех:

надо, мол, вам красное знамя - берите, черное - вот оно.

- У тебя раны ноют, вот ты и злой, - возразил я отцу. - Алдоня выходил меня... А ты побросал нас.

Отец, сгибая ноги, тяжело опустился на лавку. Бледнея на глазах, лицо его сливалось с белой стеной...

Я бросился к нему, уткнулся головой в колени. Гладя голову мою холодной рукой, отец говорил:

- Хорошо, хорошо, что твой волшебник любит детей...

За детей все цепляются: душа-то у них из воска, лепи из нее, что хочешь. А ведь каждому хочется налепить похожих на себя. Жулик - жулика, черный - черного. Каждый зверь, каждая травка, умирая, старается оставить на земле свою родню.

Застучала се печная дверь, загремели ведра, и в избу вбежала Настя. Задвинув засов, она привалилась спиной и затылком к стене.

- Он... за мной, - едва выговорила она, бурно дыша. - Дядь Вань, спаси...

- Да кто он-то?

- Кривого мужика сродник. Рассказывала я тебе.

- Ладно, ставь самовар, Настя, а ты, Андрейка, идя встретить гостя. Отец накинул на плечи шинель и, усевшись на лавку, стал протирать тряпкой винтовку.

Я вышел из дома. Во дворе на молодом снегу стояли ковровые сани, высокий в черном тулупе чернобородый мужик укрывал попоной белого коня с черными хвостом и гривой. Ростом и обличьем мужик смахивал на того черного, одноглазого, который погиб на бахчах. Конь был.

видимо, сыном или братом белого красавца, на котором уехал Алдоня. Укрыв коня и подвязав к его морде хребтуг с овсом, мужик взглянул на меня своими выпуклыми мутными глазами.

- Дяденька, заходите в избу, милости просим.

Он порылся в задке саней, вытащил мешок и, зажав его под мышкой, полез, пригибаясь, в сени. В избе он поставил мешок у порога, истово перекрестился на божницу, где был портрет Ленина, поклонился отцу. Увидев впптовку, он нахмурил спаянные брови.

- Ты будешь Иван Еремеевпч?

- Я. Садись к столу, гостем будешь, вина поставишь - хозяином будешь.

- Какие нынче хозяева, слова один. Глаза бы не смотрели на хозяйство-то. Земля и та омерзела. Зовусь я Косовым, по делу к тебе...

Косов снял тулуп, шубу, поставил на стол бутылку самогонки, положил кусок свиного сала в тряпице и каравай серого хлеба.

- А в этом мешке пшено тебе, Иван Еремеевпч, за прокорм и содержание вон той. - Тут он впервые взглянул на Настю, стоявшую за самоваром.

Отец и гость выпили, закусывая салом. Я тоже ел с вими. и только Настя к еде не притрагивалась, ни жива ни мертва разливала чай. Рассказывая отцу о неизвестно куда пропавшем односельчанине своем, Косов изредка косил мутные глаза на Акулинишну.

- Понимаешь, Еремепч, люди видали, как Мокей поскакал на бахчу, а куда делся с бахчи вместе с конем, пикто не знает. Одновременно пропал наш придурковатый балабол старикашка Алдоким. Может, к лучшему: уж очень сердиты на него и белые, и красные, и всякой масти.

Этот старикашка, говорун несусветный, выхаживал твоего сына. - Косов допил из кружки самогонку. - Вели, Еремепч, сыну рассказать всю голую правду. Он знает многое, сын-то твой.

Но тут Настя вмешалась в разговор.

- И чего ты. дядя, путляешь? Сам ты больше всех знаешь. Думаешь, я не знаю, кто ты такой?