На завалинках, лузгая семечки, нарядные солдатки пели:

Я посею оольше маку,

По головке буду рвать,

Провожу мила в солдаты,

По годочку буду ждать.

Из-за плетня безрукий инвалид Митяй заорал, выкатив пьяные глаза:

- Довоюемся! Всех забреют, и тебя, хромой демоненок, на войну заберут. Эх вы, временные правптели-губители!

- Митя, ты потише, - урезонила его жена. - Они хоть и временные, а насолить могут на всю жизнь.

- Долой свободу! Спасай детей!

Я пробежал задами прямиком к сеням Поднавозновых.

Никанор и тетка Катя отдыхали на кровати, тихо переговариваясь.

- Дядя Никанор, поскорее спрячь резаную овечку в другое место. Ты не бойся меня. Я никому не скажу, что ты украл нашу овечку.

Никанор усмехнулся побелевшими и задрожавшими губами.

- О какой овечке толкуешь?

Мне не нравилось его притворство, и я твердо сказал:

- Ты нашу овцу зарезал. Мясо в погреб спрятал.

- Как ты, негодяй, смеешь врать на старых людей! - закричала тетка Катя. - Я вот поведу тебя к матери и деду. Они тебе распишут задницу-то ременным кнутом.

- Замолчи, мать. Мы сейчас с Андрюшкой поговорим, он мальчишка толковый. - И Никанор обнял меня и вывел во двор.

Поравнявшись с низкой мазанкой, Нпканор втолкнул меня в нее, быстро подпер на задвижку дверп и вплотную придвинулся ко мне. В щели в дверях золотыми клиньями рубили темноту солнечные лучи.

- Ты что, Андрейка, во сне, что ли, видел про овцу? - шептал Никанор. Я никуда не ходил ночью, хворал.

- А мясо-то чье прятал в погреб? - спросил я, глядя на его сурово сведенные брови.

Никанор деланно засмеялся. Усадив меня на верстак, он долго разубеждал меня, а потом ласково-вкрадчиво спросил:

- Ну, теперь ты не думаешь, что я вашу овну зарезал?

- Пусти, дядя Нпканор, я пойду на улицу.

Он преградил мне дорогу. Луч упал на его руку, и я увидел в этой заскорузлой руке железный расплющенный молоток. Наши глаза встретились, и я почувствовал, что он мог пристукнуть меня одним ударом. Но я сел снова на верстак и глубоко вздохнул.

- Мясо я купил, - сказал Никанор.

Жалость и злоба к нему, боязнь за свою жизнь и какая-то безрассудная смелость, желание сделать доброе этому человеку и презрение к его тупому стремлению скрыть правду - все слилось в моей душе. Я схватил руку Никанора и зашептал:

- Я ведь сам пришел к вам. Мне жалко тебя, дядя, поэтому я пришел. Я... по глазам заметил, что ты украл.

Вдруг он упал на колени, стал обнимать меня, плакать и что-то говорить. Я обхватил руками его голову, поцеловал пахнувшую потом шею и заплакал. Теперь я уже не хотел чтобы он признавался, чтобы он знал, что я знаю, мне хотелось только одного: чтобы он забыл все и жил спокойно.

- Я ничего не знаю, дядя Никанор. Мне дурь в голову пришла. Ведь голова-то порченая, конями топтанная...

Он вывел меня из мазанки, похлопал по плечу и засмеялся со слезами на глазах. Я бежал по переулку к реке, прыгал, махал руками, оглядываясь на следы своих босых ног на влажной земле, и что-то кричал. А небо и заречные дали голубым потоком текли навстречу, ветер шумел моей рубахой. Большим, сильным и красивым казался я себе в эти минуты, любил всех людей, весь мир.

8

- Андрейка, сынок! - остановил меня голос матери, который узнал бы я из тысячи голосов.

В кашемировой кофте и небесном полушалке, накинутом на плечи и высокую грудь, она стояла у глинобитной стены, разговаривая с Кузихоп. Я не сдержал разбега и налетел на маму, чуть не свалив ее с ног. Она сжала ладонями мои щеки, запрокинула мое лицо, сказала:

- С Чего v тебя глаза такие шальные? Как у теленка на первом выпасе.

- Виноват, оттого и шальные, - сказала Кузиха.

- А вот сейчас он сам скажет правду. - - Тревожный голос матери обварил меня, как варом. Я взглянул все карпе, до боли погрустневшие глаза, и сердце мое заныло:

показалось, что мать и старуха знают о моем разговоре с Никанором Поднавозновым.

- Ищь, как побелел! Будто мелом вымазан. Куда сейчас бегал, а? ворчливо сказала Кузпха, подперев батожком острый подбородок. - Молчишь. Тогда я скажу:

камнями кидался, безотцовщина.

- Играл я с ребятами, а камнями не кидался.

Стыдно и горько было мне: мимо проходили товарищи, девочки, доносились голоса людей с берега от качелей, по глиняной стене, по летошним будыльям чернобыла ползали муравьи, красные в черных крапинках божьи коровки, а я выслушивал незаслуженные упреки.

- Врешь ты, бабушка. И на сыновей своих тоже врала, будто они тебя бросили. Ты злая...

Мать дернула меня за руку, и мы, обходя лужу посредине улицы, подошли к деревяному дому сыновей бабки Кузихи. Одно из окон было выбито, заткнуто красной подушкой, на завалинке поблескивало на солнце битое стекло. Из дома доносились пьяные мужские голоса. Я догадался, что это спорят старший сын, вернувшийся с фронта после отравленпя газами, и меньший сын, которого на войну не брали, потому что он был синюшный, то есть всякий раз лицо его синело, как только врачебная комиссия вызывала его на осмотр.

- Молчи, синегубый! - хрипло кричал отравленный газом. - Ты моей коровой расплатился с докторами-то!..

Заиграла гармонь в избе, и кто-то запел:

Зх, милка моя,

Очень интересная.

- Ты разбил окно? - спросила меня мать.

- Он разбил, окромя некому! - закричала Кузиха.

- Не бросал я камни.

- Сама я своими глазоньками видела: ты разбил!

Вот таким голышом пужанул.

В это время, распахнув окно, выпрыгнул на улицу синегубый, в него из дома полетела табуретка. Сипегубый пригнулся, потом наскочил на меня, вцепился в мои волосы. Я закричал. Из соседнего дома прибежали игравшие в карты пьяные братья Бастриковы, которые за свою жизнь не пропустили ни одной драки.

- Чего? Окна бить? Поймали!

Первый раз в жизни я попал в жесткие клещи клеветы. Клевета эта сначала изумила меня, потом напугала и возмутила. Она так унизила взрослых людей в моих глазах, что я на всю жизнь запомнил топтавшихся по грязи бородатых мужиков, лишь позавчера ходивших к попу исповедоваться, а теперь лгавших с горячностью помешанного Порфирия. Кто-то кричал, что солдатки распустили своих сукиных сынов. Мало бьют их, а потому и вырастают из безотцовщины воры и бандиты.