- Я - не верю, я только спрашиваю.

Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.

- Поди сюда, - сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.

- Ты что сказал?

- Это Павлушка говорит, а я не верю.

- Не веришь? Так.

Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное - бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать:

- Не слушай дураков, не слушай!

И, оттолкнув, приказал:

- Ступай. Сиди в своей горнице. И - сиди там. Да.

Сын пошёл к двери, склонив голову набок, неся её, как чужую, а отец, глядя на него, утешал себя:

"Не плачет. Я его - не больно".

Он попробовал рассердиться:

- Ишь ты! Не верю! Вот я тебе и показал.

Но это не заглушало чувства жалости к сыну, обиды за него и недовольства собою.

"Впервые побил, - думал он, неприязненно разглядывая свою красную, волосатую руку. - А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били".

Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в мутной воде, послушав зовущий шум в посёлке, Артамонов неохотно пошёл смотреть гулянье и дор`огой тихонько сказал Никонову:

- Пасынок твой моему Илье глупости внушает...

- Я его выпорю, - с полной готовностью и даже как будто с удовольствием предложил конторщик.

- Ты ему придержи язык, - добавил Пётр, искоса взглянув в пустое лицо Ннконова и облегчённо думая:

"Вот как просто".

Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну:

Ой, кто это идёт?

Это - сам идёт!

А кого же он ведёт?

Самоё ведёт!

Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:

- Мы тобой довольны. Мы - довольны.

Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:

- У Артамоновых забота о людях барская!

А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:

- Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!

- Мама, меня толкают! - жаловался Яков, одетый в рубаху розового шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и уговаривала:

- Ты гляди, как старичок пляшет...

Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:

Эх, притопывай, нога!

Притопывай чаще!

Лапоть легче сапога,

Баба - девки - слаще!

Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не верить искренности этих похвал, но всё-таки они его размягчали; ухмыляясь, он говорил:

- Ну, ладно, спасибо! Ничего, живём дружно.

И думал:

"Жаль, не видит Илья, как чествуют отца".

У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить людей; подумав, дёрнув себя за ухо, он сказал:

- Детскую больницу надо вдвое расширить.

Широко размахнув руками, Серафим отскочил от него.

- Слышали? Валяй - ура, хозяину!

Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окружённая бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:

- Подите, бабы, возьмите ещё бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!

Это ещё более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой, умилённо говорил:

- Архиерейская встреча...

- Ма-ам, - мне жарко, - мычал Яков.

Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребёнка, с болячками на синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:

- Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот - прирост остался, - как быть?

Из его безумных глаз текли какие-то жёлтые слёзы; отталкивая кочегара от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:

- Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.

- Возьмите младенца-то у него, - сердито посоветовал Артамонов, и тотчас же к раскисшему тельцу ребёнка протянулось несколько пар бабьих рук, но Волков крепко выругался и убежал.

В общем всё было хорошо, пёстро и весело, как и следует быть празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:

"Растёт число народа. Видел бы отец..."

Вдруг жена пожалела:

- Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.

Артамонов промолчал, взглянув исподлобья на Зинаиду, она шла впереди десятка девиц и пела неприятным, низким голосом:

Ходит мимо,

Смотрит мило,

Видно, хочет,

Ах, полюбить!

"Халда, - подумал он. - И песня плохая".

Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:

- Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.

Он пошёл быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь спать, чистил свой жёлтый нос.

- Ну что, сидишь?

Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.

- То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.

Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб напомнить о трёпке.

- Зачем гнёшься? Держи голову прямо.

Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по жёрдочкам, негромко посвистывая.

"Сердится", - подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем в подушку. - Пустяки слушать не надо.

Илья спросил:

- А как же, когда говорят?

Его серьёзный, хороший голос обрадовал отца, Пётр заговорил более ласково и храбро:

- Говорят, а ты - не слушай! Ты - забывай! Скажут при тебе пакость, а ты - забудь.

- Ты забываешь?

- Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?

Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал, что все они не нужны, и, быстро запутавшись в тёмной мудрости простых слов, сказал, вздохнув:

- Поди ко мне.

Илья подошёл осторожно. Отец, зажав его бока коленями, легонько надавил ладонью на широкий лоб и, чувствуя, что сын не хочет поднять голову, обиделся.

- Ты что капризничаешь? Погляди на меня.

Илья взглянул прямо в глаза, но это вышло ещё хуже, потому что он спросил:

- За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.

Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын каким-то чудом встал вровень с ним, сам поднялся до значительности взрослого или принизил взрослого до себя.

"Не по возрасту обидчив", - мельком подумал он и встал, говоря поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.

- Я тебя - не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать. Конюх, приказчик. Лакей-немец. Ещё когда свой бьёт - не так обидно, а вот чужой - это горестно. Родная рука - легка!

Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит ещё что-нибудь.

- Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, - бормотал он, не глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. - Учить надо тебя. В губернию надо. Хочешь учиться?