Если подпереть подбородок ладонью, а локтем упереться в тумбочку, можно закоченеть в дреме, но тут же стук:

- Нельзя!

Остается сидеть, ссутулившись, на койке - лишь бы глаза не закрывались...

Наконец, отбой. Какое счастье! Ныряю под одеяло, похожее на старый бабушкин платок, и сон тотчас подхватывает меня - раз-два - будто на качелях, и проваливаюсь, проваливаюсь в медо-вые облака... Вот что-то начинает сниться - но тут как раз будят... (Я тогда не знал и представить себе не мог, что через несколько минут после отбоя подымают тех, кто "недостаточно активно сотрудничает со следствием".)

Второй день - точное повторение первого... Третий день... На третий день стал слышаться глуховатый голос Замкова. Потом вдруг показалось, что Эда со Славиком тоже здесь, в камере. Хотел закричать: "Маленького-то, маленького зачем сюда?" Нету их, я один... Только в горле слезы... Стены сырые, небеленые, верно, с царских времен. Пятна плесени складываются в страшные, фантастические профили, головы... Решил выцарапывать каждый день по колышку на стене, чтобы не сбиться со счета. А для чего?.. Доживу до пятнадцатого сентября - дня своего рождения - разбегусь и головой об батарею...

На четвертый день радость - выводят на прогулку. Минут пять наслаждаюсь свежим воздухом, слышу гудки автомобилей за забитыми наглухо воротами, даже угадываю шаги и голоса пешеходов там, с той стороны...

После прогулки воздух в камере кажется нестерпимо затхлым, а ведь дверь оставалась все время открытой. Курить все равно хочется. Да и что делать, если не курить? Подхожу к отдушине, чтобы выпустить дым туда отдушина захлопывается...

На пятый день в кормушку бросают две книги. Подхватываю их - "Чапаев" и стихи Инбер. Милый родной "Чапаев"! Папа с мамой читали мне его вслух... Правда, тогда я был очень мал и почти ничего не запомнил, только гибель Чапая. Зато вот теперь прочту. Открываю - под обложкой описание строительства какого-то канала в Средней Азии, не то Туркменского, не то Ферганского... Неважно, главное, что книга, можно читать, а не глядеть в стенку...

Открывается форточка и голос шепчет украинское "хе".

- Гусаров. (Как будто тут есть еще кто-то!)

- Имя-отчество?

- Владимир Николаевич.

- Год рождения?

- Двадцать пятый.

- Место рождения?

- Сталинград.

- Национальность?

- Русский.

- Статья?

Да, там что-то такое было - когда я подписывал... С трудом вспоминаю:

- Пятьдесят восьмая, пункт десять.

- Без вещей! - весь диалог шёпотом.

Опять коридоры, железные двери по обеим сторонам, пощелкивание пальцами и постукивание по железной пряжке. (Теперь рационализация придумали им звонкие кавалерийские шпоры.) Опять тот же кабинет в коврах и тот же следователь. Сопровождающий рапортует, сажает меня у стены и уходит. (Очевидно, потому у стены, что на столе имеется чернильный прибор и пресс-папье.)

Следователь повторяет те же вопросы, на которые я только что ответил в камере: фамилия, имя-отчество, год рождения... Вся комната залита солнцем. Наверно, всё - разобрались и сейчас выпустят. Придется, конечно, выслушать отеческие наставления... Следователь вдруг вскакивает и командует:

- Встать!

Входит среднего роста брюнет, с проседью. Следователь что-то быстро и невнятно докладывает, мне удается расслышать, что он называет вошедшего полковником (думаю, что это был либо начальник следственного отдела областного МГБ Герасимов, либо его заместитель).

- Ай-ай-ай...- говорит полковник.- Садитесь... Что ж это? Если вам что-то было неясно, нужно было обратиться в соответствующие органы.

- Я обращался. Писал Сталину. И Суслову. Даже в радиокомитет обращался - мне было непонятно, является ли "Варшавянка" произведением искусства, и если да, то почему ее никогда не исполняют вместе с такими вещами как "Средь шумного бала"?

- Ответили?

- Да. Только все осталось по-прежнему: революционные песни всегда выделяют.

Полковник посмотрел на следователя и загадочно улыбнулся. Тот сейчас же тоже заулыбался.

- Продолжайте! - бросил полковник и вышел. Мы проводили его вставанием.

На этот раз следователь дал подписать мне мою собственную биографию, где никакого вранья я не заметил. В конце сообщалось, что 14-го августа я учинил дебош в ресторане "Савой", назвав при этом присутствующих с... в... (хотя я уже не настаивал на "выблядках", а употребил в беседе со следователем более деликатное слово "выкормыши", но и этого он не решился записать и проставил две таинственные буквы). Заканчивался текст следующей фразой: "После задержания также поносил руководителей партии и правительства, особенно Л. П. Берия и вождя народов товарища И. В. Сталина".

- Вот это даже приятно подписывать,- сказал я.- Здесь все правда, а раньше получалось, что я сам себя считаю антисоветским элементом.

Следователь поглядел на меня с любовью и успокоил: еще будет время все уточнить и обсу-дить каждое слово. Потом он вызвал конвоира, и меня увели.

МУЧЕНИЧЕСКИЙ ВЕНЕЦ РОССИЙСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

Напряжение и отчаяние первых дней постепенно спадали. Я уже как-то привык к своей камере и образу жизни, а в сердце крепла надежда: нет, долго я тут не останусь. Не могут же они там не понимать, что с запуганными, раздавленными людьми коммунизма не построишь и светлого будущего не завоюешь! Многое у нас неблагополучно, а люди, не имея сил и мужества бороться, приспосабливаются, молчат... Но сколько же так может продолжаться?.. Должны, должны понять и разобраться... Неужели Сталин не видит?..

Но еще больше, чем на Сталина, я надеялся на тетю Зину, хотя она именно и представляла тот аппарат, который меня ужасал. Тетя Зина меня любит, она не станет разбираться, прав я или виноват, а будет выцарапывать отсюда любыми средствами. (Так оно и было - все впали в отчаянье и только вопрошали друг друга: как он мог это сделать? А тетя Зина кричала: "Я знаю только одно - он там! Там!")

В последних числах августа я снова услышал:

- Хе!

После всех вопросов и ответов, голос прошипел:

- С вещами!

Вещей было немного - кусок хлеба, который я успел обкусать, и полпачки папирос, я мигом сунул и то, и другое в карман и, заложив руки за спину, двинулся по коридору. Меня вывели во двор и погрузили в машину цвета сгущенного молока, а выгрузили около большого дома с широкими светлыми окнами. Школа, что ли? Во дворе было много зелени.

Потом почти час я сидел в комнате с барьером и без остановки болтал с охранником. Он не требовал, чтобы я говорил шёпотом, и от общения с живым человеком и от солнца, которое вливалось в окно, я пришел в прекрасное настроение. Я попытался выяснить у него, где нахожусь, он отвечал уклончиво, но вежливо, что поразило и еще больше обрадовало меня.

Сияющий я вошел в зал, где за продолговатым столом сидел старичок с клинообразной седенькой бородкой и в профессорской шапочке и еще какие-то люди. Старичок стал задавать вопросы и, слушая меня, прикладывал ладонь к уху. Захлебываясь и волнуясь, я рассказал свою историю. Мне очень хотелось понравиться старику. Симпатичный старик, наверняка он мне поможет.

- Вы понимаете, что находитесь в тюрьме? - спросил он.

Я немного огорчился, узнав, что это тоже тюрьма - какая же это тюрьма, когда на окнах нет решеток? - но, чтобы не противоречить ему, сказал: да.

- Отчего же вы так веселы?

"Просидел бы ты полмесяца в моей камере, небось тоже был бы рад очутиться здесь",- подумал я, но вслух сказал совсем другое:

- Российской интеллигенции привычен мученический венец...августовское солнце великолепно освещало мою фигуру.

Профессор (позднее я узнал, что это был И. Н. Введенский) передал меня красивой худощавой женщине - Маргарите Феликсовне, а та, осмотрев, направила к толстому, флегматичному тюле-ню с оттопыренными ушами, он велел мне искупаться в ванной, надеть больничное белье и указал мою койку.