Кроме братьев, были у мамы и сестры, старшие, Таня и Зина. Таня белошвейка, грамотная, книги читала, а это до добра не доводит. Когда проклинали в церквях "болярина Льва Толстого", Таня, стоя среди народа во время службы, крикнула: "Да здравствует граф Толстой!" Стала интересоваться полиция, Таня отравилась нашатырным спиртом и умерла.

Моя мама в детстве усердно молилась и постилась до обмороков. После революции перестро-илась и повелела иконы в доме убрать, а сама с головой ушла в комсомольскую и пионерскую работу. В дальнейшем кончила три института и раз десять законспектировала "Краткий курс", добросовестно перечитывая каждый раз с начала и до конца. Любовь Фоминична Жаворонкова, жена министра, за полгода до маминой смерти принесла ей почитать "Секретаря обкома" Коче-това, я же, запамятовав, чья книга, отдал ее отцу (он был незадолго перед тем секретарем Тульского обкома), потом спрашивал его, говорит, прочел, понравилось, а по глазам вижу - не читал.

Сохранилась мамина фотография в шинели и папахе, я же застал ее уже за письменным столом, даже красную косынку помню смутно. Она была зав. районо, директором школы, даже секретарем райкома - то ли по кадрам, то ли по пропаганде, я их всегда плохо отличаю, как и партийную работу от советской.

В Сталинграде мы были соседями Поскребышева. Помню маму в каракулевой шубе, хотя она ее носила неохотно, сохраняя аскетизм 20-х годов. Отец же всегда шел в ногу с веком.

ДЕТСТВО

Рассказывают, что в грудном возрасте орал беспрерывно, заговорил поздно и очень невнятно, чертя при этом в воздухе пальцем, был неусидчив, переминался с ноги на ногу, будто постоянно хотел описаться, что часто случалось во сне, чуть ли не до седьмого класса. Взгляд бегающий, застенчив, напорист.

Родители хотели дать мне имя Будимир, еще Спартак, помирились на вожде мирового пролетариата. Впервые помню себя во Владикавказе, помню песню про подруженьку и девицу, гулящую. Няня как-то повела меня во Дворец культуры, там в фойе под пальмами спали нарядные дяди, очень грузные и серьезные, они вернулись с хлебозаготовок и теперь отдыхали в цветах, под музыку...

Внизу под нами жил владелец магазина шляп, магазин был с витриной, а у хозяйского сына был велосипед.

Жил я во Владикавказе у тети Зины, маминой сестры, которая жива и теперь. Под влияние "Апрельских тезисов" она никогда не попадала, но и в церковь не ходила, предпочитая танцы и гулянья, за что была много бита покойной бабушкой Машей.

Первый муж Зины был нэпман, но умер, оставив после себя лишь моторную лодку и ружье. Его сын, Слава, номенклатурный работник, оставит гораздо больше, хоть и платил алименты в два места. Во Владикавказе у тети Зины был другой муж, осетин, дядя Юра Цагалов, с устрашающей бородой. Он лупил нас со Славкой "как Сидоровых коз". Иногда он менял методу, ложился на кушетку и умирал со словами: "Не слушаетесь, тогда умру". Весь дом слышал наши душеразди-рающие вопли, особенно Славкины:

"Дядя Юра, не умирай!" При этом мы отчаянно тормошили хитрого кавказца, чтобы оживить.

Цагалов убил свою первую жену - вместе с любовником - в своем служебном кабинете, но его не посадили, а лишили партбилета и должности, принимая во внимание национальный темперамент и то, что жена использовала служебное помещение и письменный стол не по назначению.

А отвезли меня во Владикавказ (в то время, когда дяди-Юриной женой была уже моя тетка), надеясь путем перемены климата спасти мне жизнь. В поезде маму чуть не высадили из вагона, думали, что она везет мертвого ребенка.

"Птичка ты моя, кошечка моя, собачка моя",- причитала тетя Зина, лаская меня, и, говорят, я ей ответил: "Лосадка ты моя"...

К осени 30-го года мы с мамой переехали в Москву, на Сокол, где я и пишу свои мемориалы в ожидании благих перемен.

С вокзала мы долго ехали в трамваях, я смотрел в окно и поминутно спрашивал: "Это чей дом?" - "Наш",- отвечал отец, и я не уставал удивляться, что мы едем от нашего дома куда-то прочь.

Вскоре к нам переехали и тетя Зина со Славкой. Дядя Юра дал ей пощечину за нецензурное выражение, она обиделась и уехала, а дядя Юра взял да и умер по-настоящему, и на этот раз я не ревел, ревела тетя Зина, уже собиравшаяся вернуться к "этому феодалу". Влияние кузена сказалось в том, что он научил меня шахматным ходам и мальчишескому греху, с которым он познако-мил меня с большим рвением. Когда тетя Зина переехала на Арбат, выйдя замуж за доктора Ротшильда, я не без тоски расставался со старшим братом, хотя он и колотил меня ужасно. Сейчас это деятель с отдельным кабинетом и правом вызывать машину - бог! Лет восемь назад он опять сильно избил меня - он бывший боксер, бросил бокс после ранения - я по пьянке обозвал его сталинским опричником.

В Москве отцу предложили квартиру из трех комнат, но от одной, маленькой, теневой, он отказался, мать потом всю жизнь мучалась от соседства Серафимы Ивановны Халяминой, сотрудницы НКВД (намека здесь нет, просто две женщины в одной квартире часто не ладят, а мать еще и ревновала Симу к отцу неизвестно отчего). Сейчас Халямина на пенсии, много лет провела за границей, "построилась" и живет в отдельной квартире на Красной Пресне.

ИДЕОЛОГИЯ

Многие дети в раннем возрасте очень впечатлительны, но моим "букой" сделался жандарм, в воске запечатленный в музее Революции, куда отец исправно таскал меня - на свою голову. Едва начав говорить, вместе со стихами о Шарике, я произносил наизусть такие вирши:

Ганди с фабрикантами

Кается-братается,

И творит Британия

Свой кровавый суд,

Но пока по жилам

Кровь переливается,

Баррикады Индии

Знамя не сдадут!

Детства с Фенимором Купером, Жюлем Верном, Вальтером Скоттом почти не было, и это уже невосполнимо, зато о Парижской коммуне я прочел почти всё, вплоть до Скворцова-Степанова, рисовал тоже, в основном, Парижскую коммуну. В фильме "Остров сокровищ" меня устраивали революционные поправки к Стивенсону, а уж фильм "Новый Гулливер" был целиком посвящен классовой борьбе.

В Детском театре я по многу раз с удовольствием смотрел "Негритенок и обезьяна", "Эмиль и его товарищи", и возмущало меня лишь то, что играют не мальчишки, а загримированные тетки. В кино такого не случалось. "Красные дьяволята", "Арсен", "Броненосец "Потемкин", "Чапаев", "Карл Брунер", "Болотные солдаты", "Мы из Кронштадта"; даже непонятный фильм "Три товари-ща" был хорош тем, что в нем пели военную "Каховку", значит, хоть в прошлом они были героями... Многовековая мировая история замечательно пригодилась для иллюстрации классовой борьбы.

Соответственно заучивались стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова и внушалось, что Пушкин называл Пугачева разбойником по цензурным соображениям.

В 35-м году, на клубной сцене Авиационного института меня принимали в пионеры, и не было никого на свете счастливее меня и несчастнее Карлуши Агапова - его приняли позднее. У Агапо-вых было четыре ребенка: Владимир, Карл, Роза и Майя, а в Свердловске у начфина обкома Поспелова рос довольно шкодливый и трусливый отпрыск по имени Интернационал (сокращенно Интер, во дворе его звали Пойнтер). Тогда бытовал анекдот: мать решила назвать дочурку трибуной, но отец вдруг запротестовал: "Не хочу, чтобы все на нее лазали"...

Я не собирался смеяться над Трибунами, Утопиями, Лагшмидтшварами, бесконечными Вило-рами, Виленами, Сталинами и над другими приметами эпохи. Если получается - извините.

ПЕРВЫЙ УКЛОН

В третьем классе я неожиданно включился в активную антисоветскую деятельность. В Первой ударной школе, в Чапаевском переулке, наряду с хороводами-стенками "Бояре, а мы к вам пришли" или "А мы просо сеяли-сеяли", еще в нолевке я слышал такую дразнилку:

Ленин, Троцкий и Чапай

Ехали на лодке.

Ленин, Троцкий утонул,

Кто остался в лодке?

Если кто отвечал: Чапай, его принимались щипать - щипай! щипай! Я поинтересовался у товарища: "Кто такой Троцкий?" - "Матрос". В лодке явно не хватало матроса. Частушка засела в голове, и спустя два года, уже в 48-й школе на улице Врубеля, на уроке рисования я решил похвастаться своей эрудицией, изобразив октябрьскую баррикаду, над которой развевались три знамени: на одном была надпись "Да здравствует Ленин!", на другом - "Да здравствует Троцкий!", на третьем здравствовал Чапай.