В праздники моя мать всегда с раннего утра и до позднего вечера на демонстрации - возвращается без ног. А мы, пользуясь ее отсутствием, целый день барахтаемся на полу, застеленном одеялом, под жизнеутверждающую музыку сводных духовых оркестров. И 7 ноября сорок девятого года я ждал Эду, но теперь я не готовился к встрече, как чемпион к старту, не постарался выспаться, не думал о гарантиях, я просто ждал, и пил, не закусывая, поскольку сердце ныло, и ревел в одиночестве. Я знал, что никто не может мне помочь, как никто не сведет чужих поцелуев с ее близкого, родного тела...
И вот она пришла - в последний раз! - и ничего мне больше не нужно, слепыми от слез глазами я не вижу, как она раздевается, ничего не прикидываю, не смотрю на часы, она уходит навсегда, так пусть она по крайней мере знает, что я тоже любил, тоже мучался... Совсем недавно родилась живая девочка (Эда вечно затягивала аборты), но врач, понимая ситуацию, слишком долго мыл руки... И я не пришел к ней, не упал на колени!..
Когда мужчина любит женщину, он даст ей все, кроме отдыха, и я в тот день не был исключением. И вот она опять спит, но некому подсчитывать и записывать успехи, я смотрю на нее - морщинки, даже конопушки какие-то появились, мордочка распухла от слез, нос удлинился некрасиво... Не до Барковской порнографии, я напеваю тихо: "Долго пил солдат..."
Потом начались признания, оба злорадно и отчаянно признавались в изменах.
- Дубровин? Как ты могла!
- А ты как мог? Платочком Марусе лицо закрывал?
Мы хлестали горе чайными стаканами, я горько упивался звучанием бездонных слов - навсегда, никогда... Но многоопытная тетя Зина предсказывала, что это вовсе не конец, а только начало. И действительно, Эда уже снова поглядывала на меня: "Бедненький, отобрали игрушку".
П. П. Улитин, переживший тридцать седьмой год не в пионерском лагере, назвал подобную ситуацию коньячной. Он считал, что в жизни артиста такие встряски необходимы не два-три раза (как у меня), а по крайней мере раз в два-три года. Он прав, тогда я научился передавать на сцене такие душевные движения, о которых раньше и не догадывался, откуда-то появился темперамент, широта. На занятиях по вокалу я выбрал "Сомнение" Глинки и у меня в глазах темнело от сто раз слышанных прежде слов:
"Мне снится соперник счастливый..." Еще я полюбил входивший в моду стараниями Козловского старинный романс на слова Тютчева:
Как поздней осенью, порою
Бывает день, бывает час,
Когда повеет вдруг весною...
Я не только отличал Эдин звонок от всех прочих, но и на улице не мог столкнуться с ней случайно - непременно сначала нахлынет предчувствие...
18 ноября для меня повеяло весною - я повел Эду в загс (прямо из чужой постели). Нам дали неделю на размышления. Может быть, следовало дать год? А впрочем, стоит ли сокрушаться, кто знает, не было ли бы что-то иное во сто раз хуже... По крайней мере, есть сын.
За несколько дней до Нового года мы перетаскивали Эдины вещи ко мне, провозились допоздна, раскладывали, убирали, так что я свалился без задних ног и не вспомнил, что это наша первая брачная ночь - ночь, а не день и не вечер, как прежде, потому что хоть наша связь давно ни для кого не была секретом, но под одной крышей мы спали впервые. Потом я почувствовал сквозь сон, как что-то нежное и теплое прикоснулось ко мне - раньше я никогда не видел женского ночного платья - и я прижался к ней, даже не просыпаясь, и словно провалился куда-то, и так всю ночь - не спал, а терял сознание...
Утром я вышел на улицу и от свежего воздуха действительно хлопнулся в обморок, правда, скоро пришел в себя.
МОПР
- Майзель! Понимаете, Майзель,- сказал Юрка Багинян.- Сама фамилия за себя говорит!
Я дал ему публичную отповедь (хотя и не назвал по фамилии) и ребята согласились со мной, подходили и спрашивали:
- Кто это сказал?
А Егор Эджубов даже воскликнул:
- Юрка? Вот гад!
Галя Майзель, первая жена пана Профессора (кстати, по паспорту русская), не отличалась ни отзывчивостью, ни сердечностью (в чем я имел возможность позднее убедиться), но я всегда был уверен, что фамилия не может "за себя говорить", и горжусь, что по мере сил отстаивал свои взгляды.
- Ты никогда не слышал слова МОПР? - укорял я на первом курсе Толю Судзана и заставил всех своих сокурсников вступить в эту организацию, но очень скоро понял, что зря старался,- МОПР оказался богадельней, филиалом Красного креста и к эмблеме - решетка с протянутой рукой - никакого отношения не имел.
Активистка показала мне альбом, который запечатлевал раненных советских солдат в тот момент, когда им преподносили конфеты, читали и даже что-то вышивали для них. И я, как ни силился, не мог понять, какое отношение имеют раненые, защищавшие свое государство (даже такое прекрасное и справедливое, как наше), к узникам (которые в моем представлении страдали за свою мужественную борьбу с приспешниками капитала). Допустим, мы не можем послать что-нибудь самим заключенным, тогда следует помогать их семьям, чтобы хотя бы дети не голодали. Раздираемый недоумением, я написал Сталину (в письме я коснулся и других, мучавших меня проблем, как то: почему глушат иностранное радио? Разве не должны мы знать лицо классового врага? Почему советским солдатам запрещены контакты с населением оккупированных стран? Разве могут комсомольцы и коммунисты спокойно отдыхать в казармах, когда вокруг идет идеологический бой? Сам я неоднократно переписывал по-немецки "Интернационал" и в эти листки заворачивал хлеб, который подавал пленным. Немцам, очевидно, так нравился "Интерна-ционал", что они стали при любой возможности приходить и стучать в нашу дверь на улице Саврасова). Ответа на письмо не последовало. Кто-то берег отца. Я не успокоился и написал Суслову. Но с тем же результатом. Через несколько месяцев МОПР упразднили.
КРИЗИС РАЗВИВАЕТСЯ
Вспоминать свою глупость скорее досадно, нежели смешно, но если такой гигант как Солженицын не распознал природу строк и попался на мякине письма другу пописывал, то что уж обо мне говорить. Я никогда не слышал критики в адрес режима, никто даже из самых дальних моих родственников не подвергся репрессиям, личный мой опыт был ничтожен, к тому же по природе своей я не критикан. Я не был рабом режима, напротив, я был его сторонником и защитником, я был им воспитан и беспокоился за его судьбы, а если время от времени и откалывал какие-нибудь номера, то исключительно по причине своей крайней наивности и неосведомленности - как с неба свалился... Конечно, кое-что достигало и моих ушей, в университете нудному профессору Юдовскому постоянно слали анонимные записки о генеральшах в собольих шубах, и он в осто-рожных выражениях разъяснял тезис: по способностям и по труду (по "труду"!). Но у моей мамы тоже была каракулевая шубка, и я не видел в этом ничего страшного, я знал, что дача у отца казенная, и мебель тоже казенная - значит, до тех пор, пока не слетит, а с высокой горы падать больней... Еще я знал, что трудящимся является и банщик, и его клиент, только в разное время, и вообще моя совесть в этот период находилась в гораздо более спокойном состоянии, чем в детстве, когда я был богаче Карлуши на стакан молока и двадцать граммов масла.
Я знал, что Борьке Рунге и его брату Сакко приходится голодать, но ведь студенчество - последний рубеж перед благополучием (кстати, в данном случае так оно и вышло - Боря сейчас заслуженный артист, а Сакко (Сокол) преуспевающий литератор и большой щеголь), мама сочув-ствовала братьям они еще в детстве остались без родителей, и иногда старалась подкормить. Другим жилось не так тяжело. Однажды я, неловко повернувшись, толкнул Тамару Щетинину, ее будущий муж Дима Бородин покачал головой и протяжно изрек:
- Чем хвастаешься? Тем, что лучше ее позавтракал?
Но Тамара и тогда была весьма упитанна. А мой лучший друг в училище, с которым я встречаюсь и по сей день, хоть и ходил оборванный, но свой единственный бутерброд всегда готов был выменять на рюмку водки.