При всей моей храбрости и презрении к смерти в бой я, однако, никогда не рвался. Я как-то не замечал вокруг ни энтузиазма, ни массового героизма, люди такое повидали, что каждый, кто только мог, старался пристроиться во втором эшелоне, и я не ощущал ни малейшей потребности быть умнее других. Дивизионная газета "Вперед, на запад!" была все-таки в большей степени фронтом, чем самодеятельность, которой руководил В. Н. Кнушевицкий. Он просил отдать меня ему, но начальство не согласилось, наверно, справедливо полагая, что там я и вовсе перестану походить на солдата.

После массированных бомбежек немцы бросили на наш участок несколько эсэсовских дивизий, наши подразделения бежали в панике, фронт был прорван, даже второй эшелон питался сухарями, а наша редакция уцелела чудом: мы собирались двинуться вперед - но, разумеется, не на запад - на рассвете, но потом страх выгнал нас на несколько часов раньше. Когда взошло солнце, на том месте, где стояли наши фургоны, зияли громадные воронки от фугасок.

Отступая, мы вдруг повстречали в лесу корову, Бог ее знает, откуда она взялась, но она мирно щипала траву на полянке и помахивала хвостом. Пролетавший юнкерс заметил ее - бедняга не догадалась спрятаться в лес спикировал и сбросил бомбы. Корова заметалась, немец набрал высоту, развернулся и спикировал еще - на этот раз цель была накрыта.

Советские пропагандисты первого года войны, типа Кирсановой, объяснили бы этот случай так: немецкие трудящиеся - наши братья, они стараются сбрасывать бомбы не на военные объекты.

Мы были так измучены, что нам и в голову не пришло воспользоваться свежей говядиной - подарком немецких трудящихся. Мы так боялись сами попасть в немецкий суп, что и голода не чувствовали.

НЕМЕЦКИЕ ЛИСТОВКИ

Анатолий Кузнецов в "Бабьем Яре" уже описал их. Я тоже помню эти "стихи":

Бей налево, бей направо,

Комиссара и жида

Рожа просит кирпича.

Специально интересоваться ими мне было ни к чему, хоть я и вертелся возле политотдела, но когда случалось по нужде присесть под кустиком, листовка была кстати, а поскольку в эти минуты возникает особая тяга к чтению, я без задних мыслей знакомился с их содержанием: "руководи-мые безумным идеалистом Сталиным и евреями Мехлисом и Лозовским..." Каганович почему-то не упоминался, наверно, рассчитывали, что о нем сами вспомнят.

Я написал для нашей газеты очерк в стиле Эренбурга, назывался он "Размышления у трофей-ных автоматов". Размышлял я о дальнейшей судьбе немецких автоматов - "останутся ли они на складах, пойдут в переплавку или из них еще будут стрелять..." Редактировал газету А. А. Поле-таев, бывший редактор "Комсомольской правды", он пропустил эту фразу, но в политотделе на нее обратили внимание - сочли, что я намекаю на будущее наше столкновение с союзниками. Боюсь, что и сейчас я слабо владею столь тонким искусством, как намеки, а уж тогда и подавно не думал намекать - ни устно, ни письменно. Меня, правда, таскать не стали, но Полетаеву, старому газетному волку, пришлось выслушать мораль, а номер было велено уничтожить, так что солдаты ни за что ни про что лишились обычной порции бумаги для самокруток.

Где-то на оккупированных немцами территориях находился партизанский край, но его командующий, полковник Тужиков пребывал по эту сторону линии фронта - дабы не рисковать чрезмерно своей персоной. В Перми жила его жена, и он придумал выпросить меня у начальства и, снабдив партизанскими документами, отправить к супруге с посылкой - шоколадом, сливочным маслом, мылом и прочими ценными вещами.

Мы стояли в это время на территории бывшего Демьянского котла, из которого немцы благополучно выбрались, хотя буквально тысячи наших солдат полегли на каждом метре его горлови-ны, которую предусмотрено было перерезать. Немцы оставили после себя много газет, я вырезал из них изображения "фюрера", Муссолини, Геринга, кроме того, я подобрал два немецких ордена и собирался все это ради интереса отвезти домой. Пока я спал, Тужиков швырнул мои сокровища в печь. Сам он посылал отцу "для ознакомления" большую пачку власовских газет, но мне даже полистать не разрешил. Я был так оскорблен недоверием и тем, что он посмел уничтожить мою коллекцию, что ночь перед отъездом почти не спал. Поэтому, очутившись в теплушке, я быстро задремал, а когда проснулся, обнаружил, что у меня вытащили кошелек со всеми документами. Посылка Тужикова осталась цела. Не выпуская ее из рук, я отправился в Бологом в комендатуру. Здесь меня в первый раз в жизни подвергли обыску - даже мыло разрезали. В конце длинного стола сидел представитель "Смерша", теперь он должен был просмотреть мое барахло. Глядя на объемистую пачку власовских газет, я вспомнил, как в прифронтовой полосе расстреливали солдата: вытащили из эшелона - он кричал - завели за сарайчик и два раза пульнули, крик прекратился.

Смершевец взял пачку в руки, повертел - на первом же листке был помещен портрет Власова, очень похожего на японца, в генеральской форме и в очках - и протянул ее мне.

- Ну, газеты тебе еще пригодятся. (Газета называлась "За Родину!", так же, как наша фронтовая, а этот кретин, наверно, полагал, что власовская газета может называться только "За погибель Родины!")

Однако, очутившись в коридоре, я тотчас сунул всю пачку за высокую спинку дивана - сильно поумнел за время обыска и не желал дальше испытывать судьбу. Прежде тот факт, что немецкие листовки не принято обсуждать, меня как-то не смущал, я принимал мир таким, каким застал...

Меня направили назад в часть. Ко мне прилепился какой-то сержант, в Бологом несколько дней, пока выясняли наши личности, я кормил и поил его, а он в ответ лебезил и ухаживал за мной и очень проникновенно пел:

За родину, за Сталина

Упал на пулемет...

Любому его поведение показалось бы весьма подозрительным, но я был единственным сыном наместника и так привык ко всякого рода подобострастию, что не видел в этом ничего странного. Кончилось тем, что он обчистил меня до нитки и исчез.

К счастью, какой-то тип за буханку хлеба взялся обеспечить меня спасительной справкой. В справке говорилось, что я это я и "найден в бессознательном состоянии с приступом астмы сердца". Этот замечательный документ помог мне сравнительно легко восстановить комсомольский билет и избежать многих неприятностей, а главное, получить двухнедельный отпуск домой. Какой бы "липой вековой" не разило от бумажки, ей все равно поверят - только не живому человеку.

Добравшись в конце концов после всех приключений до отчего дома, я спал по двенадцать часов в сутки, и мое возвращение в действующую армию было отложено на месяц. Отдых явно был мне необходим, правда, он был не менее необходим и другим солдатам, но у их родителей не было тех возможностей, что у моего папы.

НЕ БУДЬ БЕЛОЙ ВОРОНОЙ

- наставлял меня отец, провожая на фронт, и действительно, в первые же дни я себя этой вороной почувствовал, главным образом оттого, что не пил и не курил. Меня направили в радиодивизион и прикрепили ко мне сержанта - он учил меня азбуке Морзе. Обучение шло успешно и, желая отблагодарить наставника, я отдавал ему свою "наркомовскую порцию" водки. Однажды старши-на Крячков - с лицом евнуха, бегающими глазками и большой любитель петь жиденьким тенор-ком под гитару - увидел, куда уходит водка и объявил: "Или сам пей, или отдавай мне - нечего тут любимчиков разводить!" Я не хотел отдавать свою водку этому прохвосту и решил "пить сам". После первого стакана я плясал, декламировал, пел во все горло, в общем, рассмешил весь взвод. Радостно-возбужденное состояние повторялось еще несколько раз после выпивок, но скоро я привык и уже не чувствовал ничего, кроме тепла, приятно разливавшегося по жилам. Я гордился тем, что могу перепить кого угодно другие засыпали на снегу, а я держался молодцом.

Курить я тоже не собирался, и как некурящий получал вместо табака конфеты. Но когда я начал работать радистом, приходилось заступать на смену через каждые четыре часа. Такой режим очень скоро довел меня до бессонницы, однажды я попробовал закурить, и самокрутка подейство-вала как прекрасное снотворное - я спал как убитый. Правда, от бессонницы табак скоро перестал помогать, но зато я уже стал и пьющим, и курящим.