Кроме регулярной личной трехсоттысячной конницы эмир Тимур во времена походов выплачивал также содержание армиям своих сыновей, внуков, родичей и эмиров, набранных из скотоводов и земледельцев, с первого и до последнего дня похода, пока воины не вернутся в свои жилища, на свои пастбища и поля. Каждому воину в начале месяца выплачивалась стоимость двух коней, десятникам, сотникам и тысячникам соответственно в пять, десять и пятнадцать раз более. Расходы на месячное содержание армии составляли содержимое целой казны.

Из донесений того же тайного мюрида Амин Махрам знал, что, несмотря на жестокость эмиров, ежедневно забивавших плетьми насмерть воинов, трех-четырехмесячная задержка платы жалованья вызывала повальное бегство из армии.

Двадцать пять лет тому назад, едва захватив у узбеков Самарканд и покинув его под натиском врага, Тимур, спрятавшись со своей армией в горах, однажды утром проснулся и увидел возле себя только отцовских воинов из племени джагатаев да человек пятьдесят воинов из армии своего главного союзника Гусейн-хана. На другое утро и тех не оказалось с ним, осталось всего несколько сотников. И тогда-то, впервые положив платить ежемесячно жалованье стоимостью в два коня, Тимур стал разбойничать на дорогах, грабить караваны, привлекать в свои отряды каждого встречного-поперечного и щедро выплачивать им содержание и наградные, чтобы заново взять Самарканд... Тимур мог задержать жалованье на месяц, два, три. Воины, восторженно почитавшие завоевателя, "силою одного ягненка покорившего Исфаган", случалось, не теряли терпения и по четыре-пять месяцев, но наступал день в лагере, когда смолкали вдруг все разговоры и сторожевые отряды, состоящие из людей, близких эмиру Тимуру и его эмирам, перекрывали все пути-дороги, но в тяжелой ночной тишине то там, то сям неизбежно раздавался цокот копыт очередного беглеца, и армия начинала таять на глазах.

Ширваншаху Ибрагиму было совершенно ясно, что опора царства эмира самаркандского, наводящего ужас на весь свет, стоит на золоте, и коль скоро золото тает, опора начинает шататься. Потому-то время от времени жалованье стоимостью в двух коней возрастало вдруг до стоимости четырех, а раны багадуров, избитых в кровь Мираншахом, исцелялись золотом. Даже войскам, семь лет терпящим поражение за поражением, Тимур выплатил жалованье и награды. Завоеватель, ограбивший мир, разорен, это ясно, и поэтому он примет караван с казною Кесранидов, которая нетронутой хранилась двести тридцать лет и которую Ибрагим всю до последнего динара посылал своему могущественному союзнику и повелителю.

Обо всем этом раздумывал Ибрагим, приближаясь к Шабрану на белом коне впереди каравана, размеренно ступавшего, растянувшись по узким извилистым горным тропкам, среди крутых, почти отвесных скал. А не было ли известно Тимуру, что в Гюлистанском казнохранилище вот уже двести тридцать лет хранится в глубочайшей тайне от корыстных взоров богатейшая, редкостная казна? И не на нее ли он рассчитывал, когда в прошлом году, пренебрегши донесениями Мираншаха о Ширване как очаге хуруфизма, пошел на мировую с союзником, ограничившись повелением: "Пусть шах проявит свое отношение к хуруфитам, которым покровительствует, удовлетворит моего наследника, а потом придет на встречу со мной"? Не для того ли он явил милость, чтобы усилить в Ибрагиме чувство вины и заставить смыть ее пожертвованием редкостных сокровищ?

Эта мысль внушала уверенность в счастливом исходе. Ибрагим упокоился. Он никогда не был падок на золото. Старый кази Баязид и гаджи Нейматуллах упрекали его в расточительстве, когда он отсыпал десять тысяч динар поэту Кати-би, воспевшему глашатая мира, шаха-землепашца, и бессчетно осыпал золотом его друзей-собутыльников, поэтов и ученых. В ответ на упреки своего визиря и купеческого главы Ибрагим, положив руку на толстую книгу - ведомость недвижимой казны, в которой значились ежегодные доходы от червоводен, дающих двадцать тысяч харваров (Xарвар - двадцать пудов - ред.) шелка-сырца, от тридцати тысяч бурдюков с нефтью и от изделии ремесленных мастерских, говорил со смехом: "Шаху такой страны нельзя не быть расточительным".

Он был щедр. А ради безопасности и благополучия своего государства готов был, если понадобится, кроме наследия Кесранидов, которое вез в Шабран, отдать и свою чистую, неделимую казну. Ибо страна пятидесяти городов, шахом которой он видел себя в помыслах, с Тебризом - всемирной ярмаркой в центре, способна накормить мир. Он рад был избавиться и избавить страну от кровопролития ценою накопленных сокровищ и пытался представить себе, какой будет встреча в лагере.

На последнем перевале шаха встретил белоконный отряд охраны, и в сопровождении сотников, отделившихся от отряда, и нескольких эмиров, выехавших ему навстречу, Ибрагим спустился в долину, из которой виднелся лагерь личной конницы эмира Тимура, окруженный тремя рядами глубоких рвов. Вид их еще более вселил надежды в ширваншаха. "Раз сидит между рвами, стало быть, врагов опасается, а раз опасается, то пойдет на мировую", - подумал он.

Начало каравана уже вступило в лагерь, конец же еще змеился по тропинке на косогоре. Ибрагим, спешившись на площадке меж десятков шатров, не дожидаясь приглашения в Белый шатер, дал знак гуламам разгружать вьюки, а сам вместе с кази Баязидом, отделившись от свиты, отошел в сторону, чтобы понаблюдать за поведением тимуридов. Гуламы снимали бесчисленные сундуки, ставили наземь, открывали их, и при виде золота и серебра, драгоценных камней, златотканых материй, атласа, тафты, бархата, тонких су кон, рулонами расстилаемых на траве, эмиры счастливо щурились и причмокивали: ограбившие полмира, они не видывали такой роскоши и красоты.

Эмир Гыймаз, не удостаивавший шаха дружеским словом, источая желчь и яд даже когда, приезжая, из Нахичевани в Шемаху, сидел за трапезой в Гюлистанском дворце, сейчас первым подошел к нему.

- Ты - океан щедрости, шах! - сказал он.

За ним, зачарованные богатыми дарами, к шаху с изъявлениями хвалы подошли и другие эмиры и темники. Ибрагима, красивого, синеглазого, золотоволосого и золотобородого, изысканно одетого и привычного к умным и тонким беседам с учеными и поэтами, обогатившего себе ум и душу знанием поэзии Фирдоуси, Низами, Хагани, Ширвани, Абул-Улы Ширвани, Фелеки Ширвани, окружили грубые, обутые в грязные сапоги, пропахшие с ног до разноцветных перьев на головных уборах дымом костров, конским потом, предельно чуждые ему люди.