Над сумрачными приделами, где царила глубокая тишина, поплыли звуки органа. Первый стих псалма пел только хор да несколько женских голосов, потом один за другим присоединились и мужчины. Никогда еще мы не слышали в нашей маленькой церкви такого громкого пения - голоса слились в мятежный, дикий рев, словно каждый в этой угрюмой толпе вкладывал в слова кроткого псалма все накопившееся в его сердце негодование. Вылетая из открытых дверей, рев этот, должно быть, заставлял вздрагивать случайного человека и гусей на окрестных фермах. Закончился он стоном, подобным протяжному всхлипу волны, что откатывается от берега.

Толки об этой проповеди не смолкали в деревне чуть ли не целую неделю. Фермеры и рыбаки - люди, умудренные жизнью. Неустанный труд, вечная борьба с землею и морем, к которой их побуждает лишь собственное мужество, и весь уклад жизни сделали их философами. Среди рыбаков был один седобородый старик, который, по-видимому, усмотрел в проповеди пастора какой-то особый смысл.

- Поп вознес себя над нами, вроде как русский царь, - говорил он, - вот в чем несправедливость. Говорят: добро, любовь, - а церковь только и твердит нам: "Делай, как велят, или будешь проклят!" И наша заноза из того же самого полена!

По словам старика выходило, будто вся церковь относится к людям так же, как их пастор. Крестьяне по этому поводу выражались проще:

- Можно загнать коня в воду, а уж пить силком не заставишь.

- Захотел, вишь, спасать наши души! Пускай свою спасает!

- Где нам, дуракам, его мудрые проповеди слушать!

В следующее воскресенье утром пастор застал в церкви только служку, двух приезжих, трех старух, из которых одна была совершенно глухая, да четырех девочек.

Позднее, в тот же ветреный, непогожий день, по деревне со смехом передавали из уст в уста:

- Старик залез на Треселинский утес, морю проповедует!

Быстро собралась толпа, жаждущая какого-нибудь развлечения, чтобы убить скуку. За оврагом, над серыми крышами рыбачьего поселка, круто вздымался Треселинский утес. На его вершине, у самого края, виднелась крохотная черная фигурка с воздетыми к небу руками. Вот человек в черном опустился на колени и надолго застыл так, а позади него белым и коричневым пятнышками свернулись в невысокой траве его собаки. Вдруг он вскочил и принялся исступленно размахивать руками, так что собаки отскочили в сторону и снова прижались к земле, словно испуганные поведением хозяина.

Целых два часа жители деревни молча, с жадным вниманием наблюдали это странное зрелище. Общее мнение было, что "старик вконец свихнулся". Но мало-помалу вид этого черного человечка, взывавшего к своему богу, богу властному и воинствующему, пробудил суеверное чувство в людях, которые жили в постоянной борьбе со стихиями. Они не могли не оценить того, что так соответствовало мстительному духу воинственной расы. Они даже заметно оробели. Потом налетевшая с моря стена дождя скрыла от их глаз и утес и человека на нем.

На другое утро разнесся слух, что пастора нашли в кресле мертвым; у ног его лежали собаки, а на окоченевшей руке сидела канарейка. На нем была все та же мокрая одежда, словно он только и смог из последних сил дотащиться до своего кресла, чтобы здесь умереть. Тело "бедного незадачливого джентльмена", как назвала его старуха экономка, поникло и съежилось, подбородок уперся в маленький золотой крест, висевший поверх сутаны.

Его похоронили в стороне от его прихожан, в том зеленом уголке, который он приберегал для себя, и на могильной плите высекли такие слова:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ

ПАСТОР АНГЛИЙСКОЙ ЦЕРКВИ

П... В...

"БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ"

ЗАКЛЮЧЕННЫЙ

Перевод М. Кан

Стоял погожий летний день. Лето только начиналось, и птицы еще не допели свою весеннюю песнь, и не облетели еще лепестки с цветущих деревьев. Мы сидели в садике у нашего лондонского дома.

- Чу! А вот щегол! - сказал внезапно наш друг. Дрозды здесь действительно водились - и черные и

простые - и сколько угодно синиц. По ночам ухала сова. Залетал и птичий Христофор Колумб - кукушка, которая раз в год вполне серьезно принимала этот заросший деревьями зеленый островок за лесные массивы Кента и Суррея. Но щегол? Никогда!

- Я его слышу вон там! - сказал он опять, встал и пошел к дому.

Вернувшись, он снова сел и заметил:

- А я и не знал, что вы держите птицу в клетке.

Мы признались, что у нашей кухарки и вправду есть клетка с канарейкой.

- Вот дубина! - бросил он.

Его явно что-то взволновало, и притом очень сильно, но что именно, мы не могли понять. Вдруг его прорвало:

- Не выношу, когда кого-то держат в клетке - животное, птицу, человека. Видеть не могу!

И, сердито взглянув на нас, как будто мы, воспользовавшись случаем, нарочно вытянули из него это признание, он быстро продолжал:

- Несколько лет тому назад я вместе с приятелем был в одном немецком городе. Приятель занимался исследованием разных социальных проблем и однажды позвал меня осматривать тюрьму. Я тогда еще ни разу тюрьмы не видал и согласился. День был такой же точно, как сегодня, - небо совершенно чистое, и все вокруг искрилось тем прохладным мерцающим светом, который только кое-где в Германии и увидишь. Здание тюрьмы стояло в центре города и имело форму звезды, как и все дома заключения, построенные в Германии по типу Пентонвилльской тюрьмы. Здесь действовала, как нам сказали, та же система, что и много лет назад. Тогда - как и теперь, без сомнения, - немцы носились с идеей, что узников следует заточать в полном одиночестве. Но в то время это была для них новая игрушка, и они наслаждались ею с той фанатической основательностью, которую немцы вкладывают во все, за что ни возьмутся. Не хочется рассказывать о том, какая это была тюрьма и что мы в ней видели; насколько это возможно, когда речь идет о заведении, которое основано на такой страшной системе, порядок в ней был хороший. Начальник, во всяком случае, произвел на меня неплохое впечатление. Я вам просто расскажу о том единственном, чего никогда не забуду; для меня оно навеки стало символом неволи - для четвероногих и двуногих, больших и малых - для всего живого.