Только что-то неумолимое, роковое могло разъединить их в полном расцвете страсти; или, может быть, то была лишь одна из тех печальных историй, когда жестокие братья - Деньги и Репутация - вмешиваются и попирают любовь?

Трудно сказать, что сильней выражалось на этих лицах, почти касавшихся друг друга: жалость к себе или жалость к другому сердцу, которое должно было осиротеть так скоро, лишиться своей маленькой доли бессмертия.

И тут, даже не оглянувшись, чтобы убедиться, что никто не смотрит, они прильнули друг к другу. Они понимали: на улице или на станции это будет уже невозможно, а здесь, в уединении, под деревьями, так хорошо знавшими, что такое прощание, здесь, где никто не мог их видеть, кроме равнодушного незнакомца и спаньеля, ворошившего остреньким черным носом мертвые листья, можно было еще раз попытаться забыть.

Пусть их печальная история была банальна, быть может, не совсем пристойна в глазах света - они, стоя так вот, прижавшись друг к другу, любя и прощаясь со своей любовью, казались символом этого осеннего, уже дышавшего смертью дня, такого дня, когда, кажется, все в природе любит и все расстается с любовью, переходя в небытие. Ни одна скульптура во всем Кенсингтонском саду не сравнилась бы с этой темной печальной группой слившимися в объятии людьми, которые в последнюю минуту пытались задушить горе сомкнутыми в поцелуе губами.

Но потом, когда губы их разомкнутся, что же потом? Найдут ли они в себе силы отвернуться и пойти каждый своей дорогой, оставив сердце здесь, в воздухе этой аллеи, в обрамлении редких поблекших листьев, и унося в себе пустоту, налитую их шелестом?

У них не хватило на это сил. Они пошли вместе, вяло опустив руки; мужчина старался казаться спокойным, девушка тихонько плакала. Чем ближе к воротам, тем медленнее они шли. И наконец, выйдя из парка, остановились на краю тротуара. И, словно впрямь они оба оставили сердца на веки вечные там, под деревьями Кенсингтонского сада, они, почти не коснувшись друг друга, простясь только долгим и грустным взглядом, расстались.

Небо переменилось. Оно было еще высокое, но без солнца стало сизым, как крыло голубя, и как будто все налилось невыплаканными слезами. Поднялся ветер, холодный, шумливый, так что теперь лист, оторвавшись от ветки, стремительно уносился, долго кружил и трепетал в воздухе и потом уже падал. Люди невольно ускоряли шаги, словно ветер нашептывал им такое, чего им не хотелось слышать, а птицы на оголенных ветках примолкли - должно быть, и им было невесело.

В аллее каштанов я силился отыскать место, где оставили сердца те двое. Над ним пронесся ветер, и оно затерялось в чаще серого сумрака. Но, хоть я и не мог видеть его, я знал, что он здесь, этот поцелуй, навсегда запечатленный в лучах бледного солнца. И я искал его, жаждал его тепла в тот день, похожий на конец любви. Я так и не нашел его и тихо побрел домой; в похолодевшем воздухе умирали все запахи; шуршание сухих листьев под шагами собаки следовало неотступно за мною.

ВЬЮЧНОЕ ЖИВОТНОЕ

Перевод О. Атлас

В один зимний день я сидел в вагоне второго класса парижского поезда. Около меня оставалось свободное место, и вскоре его занял появившийся с узелком в руках французский матрос, неуклюжий, крепко сбитый молодой парень, похожий на диванный валик, в синей форме и берете с темно-красным помпоном. Он сидел, подавшись вперед, упершись руками в бока, и его обветренное бритое лицо, своим выражением напоминавшее лицо некрасивого заброшенного ребенка, было так неподвижно, словно у этого человека совершенно не работала мысль. Вдруг, прикрыв рот рукой, он закашлялся долгим, почти беззвучным кашлем.

Поезд тронулся. Пассажиры занялись чтением или улеглись спать, но матрос сидел неподвижно, и время от времени слышен был его приглушенный, свистящий кашель.

В Амьене проверяли билеты, и кондуктор потребовал с матроса доплату разницу между ценой билета второго и третьего класса. Медленно достал огорченный матрос эти деньги из старого кожаного кошелька.

Мы снова тронулись. Видно, этот инцидент сломил стоицизм матроса: он зашевелился и заговорил со мной по-французски. Говорил он нескладно и с фламандским акцентом, так что я с трудом понимал его. После каждой фразы он опускал нижнюю губу, как будто это было его последнее слово. Он, насколько я понял, возвращался из Дюнкерка на свой корабль в Шербур, и это был последний поезд, которым он мог добраться до места, не опоздав. Дома он оставил мать-вдову совершенно без денег, и поэтому дополнительная плата за билет его так расстроила. Восемнадцать месяцев он прослужил на чужбине, восемнадцать дней прожил дома; теперь он ехал дослуживать свой срок где-то в Китае. Его брата убили японцы, совершенно случайно, приняв его за русского. А отец во время летнего лова утонул где-то около Исландии.

- C'est me qui a une mere, c'est me qui est seul a la maison. C'est elle qui n'a pas le sou {У меня есть мать, я ее единственный кормилец. У нее нет ни гроша (франц.).}.

Это была его единственная связная фраза, и, сказав ее, он сплюнул. Затем, поняв по выражению лиц пассажиров, что этого делать не следовало, он медленно, скрипя башмаком, растер свой плевок. И, глядя на меня маленькими, глубоко посаженными глазами, сказал:

- Я болен. - И добавил медленно: - А что, климат в Китае вреден для больных?

Я пытался успокоить его, но он только качал головой и после долгой паузы опять повторил:

- Мать у меня, я единственный кормилец в доме. У нее нет ни гроша.

Скажите - казалось, вопрошали его глаза - почему это так? Вот у меня мать, у которой я один кормилец, а меня посылают умирать.

Он потер ладонями свои округлые бедра, затем, не меняя положения рук, наклонился вперед и сидел молча, глядя куда-то в пространство темными глазами. Больше он не беспокоил меня разговором - он уже облегчил душу. И вскоре на вокзале ушел от меня как бессловесное, терпеливое животное, покорно несущее свою ношу. Но я долго не мог забыть его лицо и монотонный голос, твердивший: "У меня есть мать, я у нее один, у нее нет ни гроша".

БРОДЯГИ

Перевод А. Ильф

Было тихо. Солнце заходило, в теплом сонном воздухе не чувствовалось даже легкого ветерка.