Изменить стиль страницы

77. В душе моей кувшины влаги алой

— Положи трубку! — услышал я вдруг скрипучий голос Зари Востока. Она стояла рядом и не спускала с меня расстреливающего взгляда. — Положи, говорю, трубку! — и, надавила пальцем на рычаг.

— Сука! — охарактеризовал я ее.

Среагировала бурно: выкатила желтые семинольские белки и принялась визжать на весь зал. Разобрал только три слова — «женщина», «меньшинство» и «праває». Не исключено, что четвертого и не было, — остальное в поднятом ею шуме составляли вопли. За исключением Чайковского все обернулись на меня, и в ресторане, несмотря на истерические причитания мэтра, воцарилась предгрозовая тишина, которую нагнетало негромкое бренчанье гитары:

Мне утонуть? Пускай — но только в винной чаше!
Я маком стать хочу, бредущим по холмам,
Вот он качается, как пьяница горчайший,
Взгляни, Омар Хайям!
Никто на помощь к Заре Востока не спешил.
Судьба на всем скаку мне сердце растоптала,
И сердце мертвое под стать немым камням,
Но я в душе моей кувшины влаги алой
Храню, Омар Хайям!

Наконец, за англо-русским столом загрохотал недостроенный бульдозер в очках. Отерев губы салфеткой, швырнул ее на стол и направился ко мне. Заметив это, Заря Востока сразу угомонилась и отступила в сторону, — что предоставило бульдозеру лучший на меня вид. Стало совсем тихо. Чайковский продолжал беседовать с Хайямом:

Из праха твоего все на земле кувшины.
И этот наш кувшин, как все они, из глины,
И не увял тростник — узор у горловины,
И счета нет векам,
Как стали из него впервые пить грузины,
Омар Хайям!

Что за наваждение, подумал я, опять меня хотят бить! Ощущение при этом было странное: хотя развинченный бульдозер — тем более, заправленный водкой — представлял меньшую угрозу, нежели орава черных юнцов, защищаться не хотелось: устал. Мысль о Нателе, однако, вынудила меня отставить в сторону правую ступню и нацелить ее в надвигавшуюся машину под самый бак с горючим, в пах, — так, чтобы искра отскочила в горючее и разорвала в щепки всю конструкцию. И ударил бы, конечно, если бы машина не убрала вдруг с лица очков и не сказала мне знакомым голосом по-русски:

— Сейчас тебя, сволочь, протараню!

— Нолик! — ахнул я на русском же. — Айвазовский!

Бульдозер застопорился, забуксовал и взревел:

— Это ты?! Дорогой мой!

К изумлению Зари Востока, Нолик расцеловал меня и потащил к столу представлять как закадычного друга.

…В друзьях мы не состояли, хотя знакомы были с детства. Звали его сперва по-армянски — Норик Айвазян, а Айвазовским он стал по переезду из Грузии в Москву: хотел звучать по-русски и «художественно». Что же касается имени, Нолик, — за пухлость форм прозвал его так в школе я. Имя пристало, и при замене фамилии Норик записал себя в паспорте Ноликом, что при упоминании армян позволяло ему в те годы добровольной руссификации нацменов изображать на лице недоумение. В Штатах я читал о нем дважды. В первом случае его имя значилось в списке любовников брежневской дочки, но список поместило местное русское «Слово». Зато заметка в «Таймс» звучала правдоподобно. Рассказывалось в ней о кооперативных ресторанах перестроившейся Москвы, и в числе валютных был назван «Кавказ» у Новодевичьего кладбища. Упоминалось и имя кооператора — Норика Айвазяна, «московского представителя Организации Освобождения Карабаха».

…Оправившись от липких лобзаний с хмельными кутилами и с самим Ноликом, а также от водки, которую он перелил в меня из чайного стакана, я сразу же собрался попросить у него десятку, но решил сперва справиться о доходах. Ответ обнадежил: «Кавказ» приносил ему ежемесячно 40 тысяч «париков», — банкнот с изображением отцов американской демократии в зеленых париках. Вдобавок, вместе с полковником Федоровым, он затеял под Москвой дело, связанное с производством зеркальных очков. Хотя «снимал в лысых», то есть — в банкнотах с изображением отца советской демократии без парика, но даже по нынешнему курсу — это «20 больших в тех же париках»! Потом, безо всякой связи со сказанным, он пожурил американцев за то, что, как только они набирают несколько миллионов «париков», сразу же притворяются богачами, а богачи, сказал Нолик, — если не борются за великое дело, — омерзительны. На какое-то мгновение мне стало больно за то, что я покинул отчизну, но вспомнил, что на новой родине беженцы имеют и больше. В качестве их представителя я качнул головой и поморщился:

— Сорок тысяч? Всего?! На двоих?!

— Ты что?! — возмутился Нолик. — Толик срывает 50! Но ему и карты в руки: это его идея!

— Какой Толик? — спросил я, хотя не знал и идею.

— Полковник Федоров, — сказал Айвазовский. — Я знакомил!

— Который из них? — оглядел я еле присутствующих.

Они гоготали по английски. Единственный, кто изъяснялся по русски, причем, в рифму, сидел напротив, выглядел полуевреем и не скрывал этого от соседа, которому сам же каждую свою фразу и переводил: «Мой отец — еврей из Минска, мать пошла в свою родню. Право, было б больше смысла вылить семя в простыню. Но пошло — и я родился, — непонятно кто с лица. Я, как русский, рано спился; как еврей — не до конца». Сосед посматривал на него с подозрением. Не верил, что полуеврей спился не до конца. Не верил и я: не тому, что до конца спившийся полуеврей не может быть полковником, а тому, что он ежемесячно срывает под Москвой 50 больших «париков».

— Это он? — спросил я Нолика. — Это Толик?

— Толик это я, — сказал мне полковник Федоров, восседавший, оказывается, рядом, по мою левую руку, которую я, смутившись, сунул ему под нос и сказал:

— Еще раз, полковник!

На полковника Федоров не походил потому, что на нем был яркоЪжелтый нейлоновый блейзер, а под блейзером — яркоЪкрасная тельняшка со словом «Калифорния».

— Никогда б не догадался, — улыбнулся я. — Молод!

— Эх! — обрадовался полковник. — Забыл бык, когда теленком был. А еще, знаешь, говорят: Молодость ушла — не простилась, старость пришла — не поздоровалась.

Айвазовский хлопнул меня по спине и воскликнул:

— Каков ТоликЪто, а! Ума палата и руки золотые! У армян говорят: олень стрелы боится, а дело мастера!

— Я армян уважаю, — согласился полковник. — Но у русских тоже есть свое: дело мастера боится.

— Почти одинаково, только без оленя! — сообразил я и добавил более масштабное наблюдение. — Народ народу брат!

— Философ! — сообщил Нолик обо мне полковнику.

— Философов тоже уважаю, — разрешил Толик и выпил водку, а потом рассмеялся. — А такое, кстати, слышал, — философское: «Все течет, все из меня»? Или: «Я мыслю, следователь, но существую»?

— А что у вас за войска? — рассмеялся я. — Фольклорные?

— Толик у нас полковник безопасности! — ответил Нолик.

— КГБ?! — осмотрелся я. — Или как это у вас называют?

Кроме попугая и Зари Востока никто на нас не смотрел.

— Удивительно! — сказал я Нолику. — А говорил: в одном деле…

— Новые времена! — похвалился полковник.

— А мы тут еще хотим ресторан перекупить у Тариела, — добавил Нолик. — Пора выходить на Америку!

— Это дорого? — согласился я. — Выходить на Америку?

— Наскребем! — пообещал Нолик.

— Молодцы! — вздохнул я. — Нолик, мне нужна десятка.

— Как срочно? — опешил Айвазовский.

— Сейчас.

Нолик вытер губы ладонью и обиделся.

— 10 тысяч?! — разинул рот полковник и вылил в него рюмку.

— 10 долларов, — сказал я.

Айвазовский переглянулся с Федоровым и после выразительной паузы проговорил:

— Мой тебе совет… бросай-ка на фиг философию и займись делом. Это же Америка! Даже у нас, в вонючем Совке, башковитый народ очухался и это… пошел в дело. Я тебе расскажу сейчас что делать, а ты выпей, не стесняйся! — и снова переглянулся с Толиком. — Что я тебе говорил вчера, Толик, а? Прав я или нет?