Кожемякин смотрел на её угловатые плечи, длинные руки с красивыми кистями и на лицо её, - глаза девушки сияли снисходительно и пухлые губы милостиво улыбались.
- Трудно тебе с ними?
Нос у неё вздрогнул, тонкие брови сошлись в одну линию, она прищурила глаза и не сразу ответила:
- Да-а. Но я ухожу, если они начинают говорить глупости и мне станет неприлично.
И, покраснев так сильно, что даже шея у неё стала розовой, она усмехнулась.
- Они очень много врут, не бывает того, что они рассказывают, если бы это было - я уж знала бы, мне мамочка рассказывала всё, про людей и женщин, совсем - всё! А они это - со зла!
Он спросил, не глядя на неё:
- На кого - со зла?
- Не знаю, - задумчиво ответила девушка. - Может быть, и не со зла, а - так, просто. Ведь у них всегда одно - карты да выпивка, а это, я думаю, надоедает же, ну и надо ещё что-нибудь говорить. Они удивительно скучные. Вот и вы сегодня какой-то...
- Я? - тихо сказал Кожемякин. - Я - о смерти думаю, помирать мне надо...
Ласково прикрыв глаза ресницами, девушка сказала, вздохнув:
- Бедненький вы! Жить так интересно... Я до-олго буду жить!
Встала, пересела на подоконник и высунула голову в сад.
Старик согнулся и, покачиваясь, молча стал гладить колени. Синеватый сумрак кутал сад, отемняя зелень, жёлтая луна висела в пустом небе, жужжали комары, и, отмахиваясь от них, Люба говорила:
- Не хочется мне домой, я бы лучше посидела у вас, чаю хочется и просто так - у вас хорошо, тихо, чисто! А то, право, устала я сегодня, даже кости болят!
- А ты - посиди? - попросил он тихонько.
- Надо ужинать идти, папа будет ворчать, если опоздаю.
Она стучала каблуком по стене и - немножко сконфуженно - рассказывала:
- Иногда мне бывает так трудно, что я просто не знаю, что делать, сунусь куда-нибудь в угол и плачу даже, право! Если бы можно было какой-нибудь плёткой хлестать время, чтобы оно шло скорее и я выросла...
Она засмеялась.
- Какие глупости я говорю.
Ветка фуксии щекотала ей шею, девушка, склонив голову, оттолкнула цветок щекою.
- Всё-таки это приятно - глупости говорить! Вот тоже я люблю сидеть на окнах, а это считается неприлично. Если бы у меня был свой дом - одна стена была бы вся стеклянная, чтобы всё видеть. Вы любите город? Я очень люблю: такой он милый и смешной, точно игрушечный. Издали, с поля, дома - как грибы, высыпанные из лукошка на меже...
Засмеялась, довольная, своим сравнением, подняв руки к голове, оправляя кудри, лёгкая и почти прозрачная.
- А грибы-то - червивые, - вставил Кожемякин. Он часто говорил такие слова, желая испытать, как она отзовётся на них, но Люба словно не замечала его попыток. С нею было легко, её простые слова отгоняли мрачное, как лунный свет.
- Ну, я иду, - воскликнула она, спрыгнув с подоконника.
- Любишь отца-то? - вздохнув, сказал старик и тоже встал на ноги.
- Люблю, - не вдруг и нерешительно ответила девушка, но, подумав, побледнела и добавила тише: - Не совсем люблю. Он очень мучил мамочку.
- За что?
- Не знаю. Мамочка объясняла, но я не всё поняла. Как-то так, что он очень любил её, но не верил ей и всё подозревал. Это даже страшно. Он и газету выписывал нарочно самую злую и скверную, и книги такие, чтоб мучить мамочку.
- Как же это - газетой мучить?
Девочка подняла голову и серьёзно сказала, нахмурив брови:
- Если в ней пишут злое и неправду - конечно, это мучает!
- Кто знает, что такое правда? - осторожно проговорил старик, вздохнув.
- Хорошее - правда, а дурное - неправда! Очень просто понять, - строго и веско ответила Люба. Брови её сошлись в одну черту, губы сомкнулись, детское лицо стало упрямым, потеряв милое выражение любопытного, весёлого и храброго зверька.
Когда она ушла, все его мысли с напряжением, близким отчаянию, вцепились в неё; он сам подталкивал их в эту сторону, горячо думая:
"Как живёт дитя, а? И не разберёшь - моложе она али старше своих годов? То будто моложе, то - старше.. "
Он умилялся её правдивостью, мягким задором, прозрачным взглядом ласковых глаз и вспоминал её смех - негромкий, бархатистый и светлый. Смеясь, она почти не открывала рта, ровный рядок её белых зубов был чуть виден; всегда при смехе уши у неё краснели, она встряхивала головой, на щёки осыпались светлые кудри, она поднимала руки, оправляя их; тогда старик видел, как сильно растёт её грудь, и думал:
"Замуж скоро захочет..."
Он никуда не ходил, но иногда к нему являлся Сухобаев; уже выбранный городским головой, он кубарем вертелся в своих разраставшихся делах, стал ещё тоньше, острее, посапывал, широко раздувая ноздри хрящеватого носа, и не жаловался уже на людей, а говорил о них приглушённым голосом, часто облизывая губы, - слушать его непримиримые, угрожающие слова было неприятно и тяжело.
- Наше дело-с - пастырское, где скот окрика не слушает, там уж поневоле надо тронуть его батожком-с!
Люба стала главною нитью, связывающею его с жизнью города: ей были известны все события, сплетни, намерения жителей, и о чём бы она ни говорила, речь её была подобна ручью чистой воды в грязных потоках - он уже нашёл своё русло и бежит тихонько, светлый по грязи, мимо неё.
Иногда они беседовали о прочитанных книгах, и Кожемякин ясно слышал, что Люба с одинаковым интересом и восхищением говорит о добрых и злых героях.
- Как же это? - уличал он её. - Где же тут правда, добро, а?
Она, смеясь, отвечала:
- Уж так у меня выходит, я не знаю, как это!
И задумывалась, а он слегка издевался над нею, очень довольный чем-то.
Но однажды она сказала с улыбкой и точно прося извинить её:
- Ведь это всё - прошло, все - померли, и осталась одна сказка, а я читаю сказку и всех - люблю: и бабу-ягу, и Алёнушку с Иванушкой...
Удивлённо раскрыла глаза и захохотала, изгибаясь, выкрикивая весело:
- Ой, это верно, верно! Ведь без бабы-яги сказки-то и не было бы!
- Чай, поди, о женихах думаешь? - спросил он однажды.
Она отрицательно покачала головой.
- Нет.
Но тотчас, покраснев, опустила голову и сказала вдумчиво:
- То есть, конечно, думаю об этом, как же? Только, видите ли, если выходить замуж так вот - ни с чем в душе, - ведь будет то же самое, что у всех, а - зачем это? Это же нехорошо! Вон Ваня Хряпов считает меня невестой своей...
- Он хороший парень?
- Он? Хороший, - неуверенно ответила Люба. - Так себе, - добавила она, подумав. - Ленивый очень, ничего не хочет делать! Всё о войне говорит теперь, хотел ехать добровольцем, а я чтобы сестрой милосердия. Мне не нравится война. А вот дедушка его - чудесный!
- Ну, ещё чего скажешь! - воскликнул Кожемякин, рассердясь и ревнуя. От него, Кощея, весь город плачет...
- А он - хороший! - спокойно и уверенно повторила Люба.
Старик надулся и замолчал.
Уже не раз в багряные вечера осени, поглядывая в небо, где красные облака напоминали о зиме, вьюгах, одиночестве, он думал:
"Рановато я отказал имущество-то городу - лучше бы оставить молодой вдове! Может, и сын был бы. А то - что же? Жил-жил - помер, а и глаз закрыть некому. Положим - завещание можно изменить, да-а..."
Шёл к зеркалу и, взглянув на себя, угрюмо отступал прочь, сердце замирало, из него дымом поднимались в голову мысли о близком конце дней, эти мысли мертвили мозг, от них было холодно костям, седые, поредевшие волосы тихонько шевелились.
Приходила высокая, стройная девушка, рассказывала, горячась и краснея, о волнениях жизни, топала ногой и требовала:
- Ах, да выпишите же хорошую газету! Ну, голубчик, выпишите!
Он уступил ей, но поставил условием - пусть она приходит каждый день и сама читает ему. И вот она быстро и внятно читает шумный лист, а Кожемякин слушает, и ему кажется, что в газете пишут Марк Васильев, Евгения, злой Комаровский, - это их мысли, их слова, и Люба принимает всё это без спора, без сомнений.