Стал ещё большим домоседом, а когда в дом собирались певчие Посулова и многократно начинали петь: "Хвалите имя господне..." - Кожемякин морщился: "Скоро ли это кончится!"

Он прочитал книги Костомарова, Историю пугачёвского бунта, Капитанскую дочку, Годунова, а стихи - не стал читать.

- Это - детское, это мне не нужно, а ты давай-ка ещё исторического, сказал он Посулову.

- Историческое - всё уж!

Кожемякин почти испугался и, не веря, спросил:

- Как - всё?

- У меня больше нет.

- Надо, брат, достать. Поедешь в Воргород за товаром, я тебе дам денег, ты и купи, которые посолидней. Спроси там кого-нибудь - какие лучше...

И, уже не имея сил отказаться от привычного занятия, он начал снова перечитывать знакомые книги, удивляясь развившейся страсти и соображая:

"Вот оно как! Осуждал я, бывало, людей, которые в карты играют, и вообще всякий задор осуждал, а - вот!"

Вскоре погиб Никон Маклаков: ночью, пьяный, он полез за чем-то на пожарную каланчу, а когда стали гнать его, начал драться и, свалившись с лестницы, разбил себе голову.

Эта смерть не поразила Кожемякина, он знал, что с Никоном должно было случиться что-нибудь необычное; он как будто даже доволен был - вот, наконец, случилось, - нет человека, не надо думать о нём. Но похороны выбили его из колеи.

Хоронили Никона как-то особенно многолюдно и тихо: за гробом шли и слободские бедные люди, и голодное городское мещанство, и Сухобаев в чёрном сюртуке, шла уточкой Марья, низко на лоб опустив платок, угрюмая и сухая, переваливался с ноги на ногу задыхавшийся синий Смагин и ещё много именитых горожан.

Сухобаев говорил Кожемякину, покачивая гладкой головой:

- Не первый это случай, что вот человек, одарённый от бога талантами и в душе честный-с, оказывается ни к чему не способен и даже, извините, не о покойнике будь сказано, - бесчестно живёт! Что такое? Загадка-с!

Тёплая пыль лезла в нос и горло, скучные, пугающие мысли просачивались в душу, - Кожемякин смотрел в землю и бормотал:

- Ничего мы не знаем.

Между плеч людей он видел гроб и в нём жёлтый нос Никона; сбоку, вздыхая и крестясь, шагала Ревякина; Сухобаев поглядывал на неё, вполголоса говоря:

- Вполне загадочна жизнь некоторых людей...

Когда гроб зарыли, Семён Маклаков, виновато кланяясь, стал приглашать на поминки, глаза его бегали из стороны в сторону, он бил себя картузом по бедру и внушал Кожемякину:

- Вы - приятели были, - блинков откушать надо...

Толкались нищие, просовывая грязные ладони, сложенные лодочками, пальцы их шевелились, как толстые черви, гнусавые голоса оглушали, влипая в уши. Кожемякин полусонно совал им копейки и думал:

"Все - нищие на земле, все..."

Он не пошёл на поминки, но, придя домой, покаялся в этом, - было нестерпимо тошно на душе, и знакомые, прочитанные книги не могли отогнать этой угнетающей тоски. Кое-как промаявшись до вечера, он пошёл к Сухобаеву, застал его в палисаднике за чтением евангелия, и - сразу же началась одна из тех забытых бесед, которые тревожили душу, будя в ней неразрешимые вопросы.

- Вот, - говорил чистенький человек, тыкая пальцем в крупные слова, извольте-с видеть, как сказано строго.

И отчётливо, угрожающе прочитал, подняв палец:

- "Иже аще не приимет царствия божия яко отроча, - не имать внити в не".

Закрыл книгу, хлопнув ею громко, и продолжал:

- Это я всё с Посуловым спорю: он тут - заговор против жестокости тихонько проповедует и говорит, что евангелие - на всю жизнь закон. Конечно-с...

Сухобаев оглянулся, понизил голос:

- Однако - и в евангелии весьма жестокие строгости показаны - геенна огненная и прочее-с, довольно обильно! Ну, а первое-с, Матвей Савельич, как принять жизнь "яко отроча" ("как дитя", по-детски, с детским смирением Ред.)? Ведь всякое дело вызывает сопротивление, а уж если сопротивление, где же - "отроча"? Или ты обижай, или тебя замордуют!

Он вскочил на ноги, прошёлся мимо гостя и снова сел, говоря:

- Знаете-с, как начнёшь думать обо всём хоть немножко - сейчас выдвигаются везде углы, иглы, и - решительно ничего нельзя делать. И, может быть-с, самое разумное закрыть глаза, а закрыв их, так и валять по своим намерениям без стеснения, уж там после будьте любезны разберите - почему не "отроча" и прочее, - да-с! А ежели иначе, то - грязь, дикость и больше ничего. А ведь сказано: "Всяко убо древо не творяще плода посекается и во огнь вметается" - опять геенна!

- Я думал, - тихо и удивлённо сказал Кожемякин, - что вас такие мысли не касаются.

Сухобаев махнул рукой.

- Очень даже касаются и - кусаются! Человек я, а - не скот! Характер у меня живой, глаз - весьма зоркий. Хочется прожить без осуждения людьми, с пользой для них, не зря, хочется уважения к себе и внимания. Что же-с - и святые внимания к себе требовали, вниманием нашим они и святы-с, да...

- Угрожают нам со всех сторон, - глубоко вздохнув, сказал Кожемякин.

Сухобаев уже тяготил его, вовлекая в кольцо враждебных дум.

- А кто? - воскликнул хозяин, надвигаясь на гостя.- Не сами ли мы друг другу-с? А сверху - господь бог: будь, говорит, как дитя! Однако, при том взгляде на тебя, что ты обязательно мошенник, - как тут дитёй будешь?

Кожемякин отклонился от него, устало спрашивая:

- Когда полагаете кончить корпус ваш на базаре?

Сухобаев метнул в его сторону острый взгляд, подтянулся как-то и бойко затрещал о многообразных своих делах.

"Напрасно я заходил к нему, - думал Кожемякин, идя домой по улице, среди лунных теней. - Я старик, мне полсотни лет, к чему мне это всё? Я покою хочу. Маялся, маялся, хотел приспособиться как-нибудь - будет уж! Имеючи веру, конечно, и смоковницу можно словом иссушить, а - когда у тебя нет точной веры - какие хочешь строй корпуса, всё равно покоя не найдёшь!"

Шёл он, как всегда, теснясь к стенам и заборам, задевая их то локтем, то плечом, порою перед ним являлась чёрная тень, ползла по земле толчками, тащила его за собою, он следил за её колебаниями и вздыхал.

"Вот и Никон помер. Шакир тоже скоро, чуть жив уж..."

Когда воротился Посулов и привёз большой короб книг, Кожемякин почувствовал большую радость и тотчас, аккуратно разрезав все новые книги, сложил их на полу около стола в две высокие стопы, а первый том "Истории" Соловьёва положил на стол, открыв начальную страницу, и долго ходил мимо стола, оттягивая удовольствие.

И вот он снова читает целыми днями, до боли в глазах, ревниво оберегая себя от всяких помех, никуда не выходя, ничем не интересуясь и лишь изредка поглядывая на чёрные стрелки часов, отмечавших таяние времени по жёлтому, засиженному мухами циферблату.

Серые страницы толстой книги спокойно, тягучим слогом рассказывали о событиях, а людей в книге не чувствовалось, не слышно было человечьей речи, не видно лиц и глаз, лишь изредка звучала тихонько жалоба умерших, но она не трогала сердца, охлаждённая сухим языком книги.

Человек рылся в книге, точно зимняя птица в сугробе снега, и был бескорыстнее птицы - она всё-таки искала зёрен, а он просто прятал себя. Ложились в память имена драчунов-князей, запоминалась человечья жадность, честолюбие, споры и войны, грабежи, жестокости, обманы и клятвопреступления - этот тёмный, кровавый хаос казался знакомым, бессмысленным и вызывал невесёлую, но успокаивающую мысль:

"Всегда люди жили одинаково!"

Он чувствовал себя за книгою как в полусне, полном печальных видений, и видения эти усыпляли душу, рассказывая однообразную сказку о безуспешных попытках людей одолеть горе жизни. Иногда вставал из-за стола и долго ходил по комнате, мысленно оспаривая Марка Васильева, Евгению и других упрямцев.

"Это - детское, надеяться, что жизнь иначе пойдёт! Отчего - иначе? Нет этому причин! И если в пустыню на сорок годов - всё равно! Это шутка пустыня. Уходили в пустыню-то! Тут - изнутри, от корней всё плохо".

Отрываясь от книги физически, мысленно он не отходил от неё, глядя на всё сквозь густую пыль прошлого, и точно частокол возводил вокруг себя, стараясь запомнить всё, что могло оттолкнуть, обесцветить требовательные мысли.