Изменить стиль страницы

— Цурюк!

Ну, конечно, нам путь только назад, только поворот на сто восемьдесят градусов. Охранник озверел. Он сердится на самого себя за свою оплошность. А то, что у нас была попытка подойти к боевому самолету и сделать что-то недопустимое, на этот счет у него, видимо, не было сомнения. Он наскочил на крайних и, ругаясь, выкрикивая оскорбления, начал бить людей по спинам, по головам прикладом винтовки.

— Шнель! Шнель!

Мы уже шли, но он требовал бежать. И мы налегли на ноги, так как нас настигали техники со своим оружием. Кому-нибудь да рассекут голову.

Вахман приказал остановиться. Он подозвал Соколова и скомандовал вести бригаду бегом к ангарам. Мы услышали это распоряжение, и всем стало ясно: пригонят туда, где много немцев, охранников, и кто-то из нас поплатится своей жизнью.

Как спасти дело? Как исправить ошибку?

Соколов, тяжело дыша, бежит рядом со мной — он не в строю, но, вижу, старается держаться рядом. Он, как и все, в отчаянии. Не знает, как смягчить гнев эсэсовца. Может, он ждет совета от меня? Может, пристраивался что-то сказать мне в упрек? Я искоса поглядываю на него, смотрю себе под ноги. Неужели это все, на что мы способны? Что, что делать?!

Володька бежит со мной плечо в плечо. «Ну, что же дальше? Что?» — это я слышу в его надрывном дыхании. Слышу в ритмичном шарканье по земле тяжелых деревяшек. Сколько еще бежать? Разрывается грудь...

— К ангарам не веди, — бросаю Соколову. — Пожалуется — расстреляют... тебя первого.

Соколов как-то больно посмотрел на меня и еще несколько минут бежал молча. И вдруг — упал на мокрый снег, прямо в грязь. Это вызвало какой-то сдавленный стон. Всем было жаль товарища, но никто ничем не мог помочь ему: приказано бежать. Будучи крайним в строю, я успел оглянуться и увидел, как на Соколова едва не наступил охранник.

Соколов поднялся на руках и, лежа, громко взмолился, обращаясь к вахману:

— Герр ефрейтор, нам же приказали привести в порядок покинутый капонир. За что же вы нас?

Вахман заколебался.

— Хальт! — крикнул он, и все сразу остановились. Мы старались отдышаться, оглядывались и прислушивались к тому, что говорил Соколов:

— Герр ефрейтор, нам же нужно ремонтировать капонир. Я же договорился, герр ефрейтор, что сюда привезут обед и вам, и нам.

Охранник не имел основания не верить заместителю бригадира, обращавшемуся к нему по-немецки так искренне. Он, видимо, почувствовал себя в некоторой степени виноватым за то, что ему почудилось, и за то, что прогнал нас почти с километр форсированным маршем. Теперь он все взвесит и примет свое решение. Он еще немного подумает. Не обманывают ли его? Конечно же, нет, ведь это помощник капо так умоляюще смотрит ему в глаза, лежа на земле, погрузив руки в грязь. Да и откуда такая подозрительность, когда команда просто шла к намеченному объекту? Пусть возвращаются, пусть работают. Там в затишье можно будет разжечь костер, подогреть суп, пообедать. Почему техники подняли такой галдеж? Зачем узникам их «юнкерс»?.!

И вот мы возвращаемся к пустому капониру. Острые, тревожные и решительные взгляды, взгляды-сигналы передавались от одного к другому. Сердца снова неудержимо бились предчувствием свободы.

* * *

Вахман уступил нам, привел туда, куда мы просились, поверил, но в душе его, надо полагать, еще бродила настороженность, предчувствие недоброго. Мы так набросились на работу, бессмысленную и никому не нужную, что над капониром поднялся снежный вихрь. Размели сугроб, добрались до опор и стали их выравнивать и утрамбовывать, стуча и мотаясь вокруг столба, словно на пожаре.

Нам необходимо было убедить вахмана, что мы трудимся на совесть. Но, вероятно, наши старания не производили на него должного впечатления: он остановился метрах в тридцати и настороженно наблюдал. Никто уже не посматривал в его сторону, мы прикидывались занятыми делом, равнодушными к целому свету, не то, что к охраннику, хотя я, например, все время следил за поведением вахмана, за каждым его движением. С ним прежде всего была связана теперь наша судьба...

Промерз, наконец, вахман, заложил руки в рукава, придерживая на животе винтовку, заходил, затанцевал. Достает из кармана портсигар, чиркнув зажигалкой, закуривает. Но винтовку на плечо не вешает, держит ее перед собой наготове.

А время идет неумолимо. Скоро обеденный перерыв. Кто-то из хлопцев, взобравшись на вал, сообщил:

— На «хейнкеле» зачехляют моторы!

Значит, вот-вот техники покинут стоянки. Если сейчас мы не добьемся своего... Земля, казалось, жгла ноги, небосвод наполнялся все нарастающим тревожным звоном.

— Соберите дровишек... Напомните ему о костре, — посоветовал я.

Прямо на входе в капонир выросла горка сухого хвороста, который нужно было только поджечь.

Нашу хитрость вахман не разгадал и бросил нам свою зажигалку. Запрыгало над кучей дров пламя, запахло дымом...

Огонь должен служить доброму настроению, но вахман накричал на нас, чтобы отошли от костра. Кто-то из наших товарищей приник к теплу, не успел вовремя отскочить, и немец немилосердно ударил его прикладом:

— Вег!

Видеть, как бьют прикладом в висок за то, что человек протягивал руки к пламени, нам не впервые. Но я обрадовался этому жестокому толчку. Этот удар вахмана был смертным приговором ему самому.

Мы сгрудились в углу, далеко от охранника и я сказал Соколову:

— Выгляни, нет ли кого поблизости.

Соколов умел хитрить и в такие напряженные моменты. Он не стал карабкаться вверх, а обратился к вахману:

— Герр ефрейтор, разрешите взглянуть, не везут ли нам обед.

— О, я! — вахман был почти вежлив.

Соколов, стоя на валу, подал мне знак: нет никого. Я моргнул Кривоногову: «Заходи». Ваня держал свою железку наготове и направился вдоль ограды, чтобы подойти к вахману с тыла.

Кто из нашей группы знал, что убийство — это освобождение, тот волновался, ждал решительной, победной минуты. Но среди нас были и неосведомленные — те вытаращились на Кривоногова.

Он уже стоял позади ефрейтора, который сидел на корточках возле огня и грел руки. Иван сжимал в руках железный прут, глаза его пылали. И в такую минуту Иван владел собой и не торопился в своем мужественном и святом деле. Он словно спрашивал меня взглядом: «Бить?» Я прочел этот вопрос в его сверхчеловеческой, неслыханной выдержке, в сверкающих гневом, широко раскрытых глазах.

Я стоял точно напротив Кривоногова, впереди вахмана, на некотором расстоянии от него и пошел прямо на вахмана. Боялся, что тот оглянется, увидит за собой Кривоногова и успеет пальнуть из винтовки. Нужно было отвлечь его внимание на себя. Но видя Кривоногова, готового размозжить голову эсэсовцу, по виду полного решимости мстителя, я сам озверел. Вахман смотрел на меня и не мог понять, что со мной творится. Почему я надвигаюсь на него с голыми руками?

Я сделал еще несколько шагов. Чувствуя невыразимую, радость оттого, что враг уже в наших руках, и все-таки не крикнул, а только кивнул: «Бей!»

Кривоногов выждал, определил для удара место и его удар был сокрушительным.

В последний миг вахман посмотрел мне в глаза — первый и последний раз. Его глаза были полны страха, ужаса.

Он повалился на землю, а к Кривоногову бросились несколько наших товарищей с кулаками, с перекошенными от испуга лицами. Убийство немца — смерть всем. Для чего он это сделал?

Я схватил винтовку, лежавшую на земле, щелкнул затвором:

— Назад! Кто тронет Кривоногова — пуля в лоб! Мы сейчас полетим на Родину!

Лица товарищей озарились догадкой. Я отдал винтовку Кривоногову и, потянув за руку Соколова, подался из капонира. Тут каждый знал свои обязанности, а мне нужно пробираться к самолету. Дорога каждая секунда. Скорее, скорее к «хейнкелю»!

Расчет на немецкую пунктуальность еле не подвел нас в самом начале дела. Мы подкрадываемся к капониру, подползаем по-пластунски, чтобы нас не увидели издали, и вдруг слышим там, за валом, голоса. Падаем лицом в снег. Значит, механики еще не ушли на обед. Нужно лежать, пока они не покинут капонир. Мы лежим как раз против тылового выхода. Если кто-нибудь направится сюда, нам конец. Я слышу, как у меня надрывно бьется сердце. Я боюсь, что оно разорвется, что его стук услышат немцы.