Изменить стиль страницы

«Не торопись, солнышко, за горизонт, посвети еще немножко». А языки пламени уже движут ноги.

— «Мордвин», прыгай!

Владимир — мой друг и командир, конечно, такой приказ ни с того, ни с сего в эфир не пошлет. Он видит, что происходит с его ведомым.

— «Мордвин», приказываю!..

Да, пламя уже обжигает руки, пышет в лицо. Такого со мной еще не случалось; нет времени и с самим собой посоветоваться. Что делать? Выпрыгнуть сейчас — внизу оккупированная территория, помедлить — будет поздно: взорвутся бензобаки.

А самолет снижается, оставляя за собой хвост черного дыма. В кабине уже нечем дышать. Пламя заглядывает в глаза.

— Михаил! — слышится голос друга. В этом слове заключено многое.

Открыл всю дверцу кабины и пытаюсь прыгнуть. Поток воздуха отбрасывает назад, обо что-то очень больно ударяюсь боком и затем падаю словно в бездну... Дном ее оказался плен. Я в землянке врага. Сюда кто-то шумно спускается, может, те две девушки? Нет, ко мне подходит летчик в полном боевом снаряжении.

Оттолкнув дверь, он на миг остановился, осваиваясь с полумраком. Его глаза, наконец, нащупали меня. Фашист выхватывает из кобуры маленький пистолет. У меня нет ни сил, ни оружия и я не думаю о самообороне. Сколько раз во время боя я видел через плексиглас голову в сером шлеме. В бою я стремился лишь к тому, чтобы расстрелять врага, поджечь его машину. И вот он, фашистский летчик, передо мной, а я бессилен...

Враг набрасывается на меня и бьет по голове пистолетом. Затем рукой хватается за ордена и старается содрать их с моей груди. Высвободив обожженную руку, отталкиваю его от себя. Немецкий летчик срывает с головы шлем и хлещет им меня по лицу. В этот момент между нами появляется офицер в черном плаще.

— Гер гауптман, зачем вы достали пистолет? Возьмите себя в руки. Прошу вас, — офицер плечом отталкивает летчика от топчана. Но тот продолжает размахивать пистолетом, выкрикивая ругательства. Офицер в черном плаще настойчиво успокаивает его. Видимо, говорит что-то важное, так как летчик прекращает свои нападки на меня и уходит.

На ломаном русском языке офицер в черном плаще говорит мне:

— За свой машина каждый летчик расплачивается, как может. Не так ли? — Я молчу, а сам думаю: «Саша Рум рассчитается сполна за своего „туза‟ и за меня». И тут же возникает новая мысль: «Почему немецкий офицер обращается со мной так вежливо?» Мои размышления прерывает вопрос офицера в черном плаще:

— С какой аэродром вчера вылетел Михаил Девятаев?

Я ждал этого вопроса. Я приготовился к нему. Перед офицером на столе лежало мое старенькое удостоверение личности и оно подсказало мне ответ. Дело в том, что весной этого года меня перевели в полк другой дивизии и на новом месте еще не внесли соответствующие изменения в мое удостоверение. Это дало мне возможность назвать себя летчиком того полка, который значился в документе и которого на нашем фронте уже не было.

Я назвал какую-то несуществующую дивизию, какой-то выдуманный аэродром, даже сказал, что летал на «яке».

Фашист вначале внимательно слушал меня, затем заходил по землянке от стены к стене и вдруг крикнул:

— Врешь! Я сам видел «Кинг-кобру», с которой ты выбросился! Ты из дивизии Покрышкина!

Минуту спустя он смягчается и начинает уговаривать меня:

— Тебе, Девятаев, невыгодно обманывать нас. Расскажешь правду — будет лучше.

В нашем соединении были летчики, которым посчастливилось бежать из плена. Они рассказывали о допросах в застенках гестапо, говорили, что придерживались такого правила: все, что было известно гитлеровской разведке о воздушной армии, они отрицали. Им показывали фотографии, называли командиров, товарищей — от всего отказывались, все отвергали. Только таким образом можно было сбить с толку фашистских разведчиков, поставить их в тупик. Самое небольшое признание, незначительный факт, который откроешь или подтвердишь, не облегчали положения, а лишь усугубляли его. Эсэсовцы, ухватившись «за ниточку», требовали новых и новых показаний, запугивая малодушных тем, что, дескать, вы уже раскрыли военную тайну и, если об этом узнает ваше командование, вас расстреляют...

Я действовал так, как и мои товарищи: противился домогательствам врага, его лесть и угрозы не влияли на принятое мной решение. Допросы продолжались почти непрерывно. Окрики и искусственные улыбочки. Уже и день на исходе. Я голоден, мучают раны. Грустные мысли развевает лишь грохот артиллерийской стрельбы, доносившейся сюда с фронта.

В землянку, где я лежу, спустились два солдата с автоматами на груди. Они приказали подняться и следовать за ними. Напрягаю все оставшиеся во мне силы: конвоиры терпеливо ждут. Опираясь на доску, медленно взбираюсь вверх по лесенке.

На дворе солнечно, пахнет хвоей, стоит благодатный день середины лета. Вокруг зелено так же, как и возле нашего аэродрома. Значит, я нахожусь где-то недалеко от линии фронта. Наши и близко, и так далеко...

Здесь, в тени деревьев, замаскировался тыл немецкого военного соединения: землянки, палатки, столики, автомашины. В воздухе — запахи жареного мяса. Девушки, наблюдавшие за мной, вероятно, были из столовой. Вот бы увидеть их.

Солдаты подводят меня к телеге, запряженной двумя немецкими битюгами. Автоматы нацелены в мою спину. А куда бежать-то? Нога горит огнем. Левой досталось еще в первый год войны, а правой — нынче.

Солдаты поднимают меня и укладывают на телегу. «Дожил, Мишка, немцы грузят тебя, как мешок», — думаю я, пытаясь поудобнее устроиться.

Ящик телеги глубокий. Я подтягиваюсь на руках, осматриваюсь вокруг. Замечаю, что сопровождать меня будет один солдат, он же и ездовой. Ему выносят из столовой какие-то свертки. «Извозчик» усаживается впереди на перекладину телеги, положив у ног автомат. Лошади тронули.

Никого из наших людей не вижу, а хотелось хотя бы переброситься взглядом.

Вдруг из палатки выбежали девушки, те самые, в тех же полотняных белых вышитых сорочках. Кто они, я не знаю. Обе что-то держат перед собой в руках. Бегут вслед за телегой, вот-вот настигнут ее. «Скорее, девочки, скорее, пока не оглянулся солдат». Они уже близко, суют мне небольшой кувшин. Я хватаю его и жадно пью компот. Какой прекрасный напиток: кисловато-сладкий, пахучий. Кажется, ничего вкуснее не пил за всю жизнь. На дне вываренные ягоды. Высыпаю их в пригоршню, бросаю девушкам кувшин.

Впереди горькое, тяжелое путешествие.

Дорога извивается по лесу, бежит между деревьями и кустами. Здесь земля не просыхает. Колеса глубоко вязнут в грунте, телега переваливается на топких ухабах. Лошади тяжело сопят, взмахивают головами, отбиваясь от мух.

Солдат, немолодой, сутулый, что-то ест, а закончив трапезу, начинает наигрывать на губной гармошке какие-то песенки. Я приподнимаюсь на руках, продвигаюсь к нему, но он не обращает на меня никакого внимания.

Молниеносно возникает мысль: «Чем ударить солдата, чтобы не успел даже схватиться за автомат?» И за спиной словно выросли крылья. Сердце вот-вот выскочит из груди... «Убить солдата и на лошадях махнуть к линии фронта!» Солдата мне абсолютно не жаль, он — мой враг, везет меня в тыл на допросы и пытки. «Я могу добыть себе свободу ценой его жизни».

Какие только картины не рисовались в моем сознании за эти несколько минут, о чем только я не передумал, пока солдат наигрывал свои песенки. Но одних мечтаний для побега недостаточно. Наверно, именно поэтому эсэсовец и чувствует себя так спокойно, сидит, не оборачиваясь, ибо уверен, что в телеге нет никакого оружия, он видел, какие у меня руки.

Возвращается грустное сознание собственного бессилия. Становится еще тяжелее на душе. На этой лесной дороге я впервые подумал о побеге. И впервые поверил в него.

В густом лесу влажно, пахнет прелой листвой. Щебечут птицы... Вспоминаю лесок на львовщине, возле которого расположен наш аэродром. Как там было хорошо! Сколько прелести в том, что ты на свободе, среди друзей...

Нас догоняет легковая автомашина. Телега останавливается, автомобиль — тоже. Немцы, перебросившись несколькими словами, жестами показывают, чтобы я пересел в машину.