Изменить стиль страницы

Прошел день, второй без побоев, и я окреп. Утром на третий день придрались за плохую заправку кровати. Той самой доской, которой пользовались при выравнивании постелей, ударили прямо в зубы. Соленая кровь заполнила рот. Я стоял перед ними, они ждали, что буду огрызаться, но я, выплюнув перед собою кровь и зубы, не пошевелился, не выдал своей боли, не разомкнул рта.

Я знал, что из раны во рту при плохом питании долго сочится кровь, и чтобы остановить ее, нужен хоть маленький кусочек моркови, ее верхушка. Кто-то сбегал на кухню и принес ее мне. Один из бандитов подскочил и со всего размаху ударил меня железным кистенем. Другие ждут, чтобы я бросился на них и дал повод расправиться со мной. Им ведь посоветовали подождать. Я чувствую, как растет на лице опухоль, наплывает на глаз. Я выстоял.

* * *

Дни хмурые, серые, ночи длинные, тяжелые, беспросветные. Ветер гонит низкие тучи — за сутки над тобой не проглянет солнышко, не блеснет звездочка. Небо придавило нас к земле, аэродром заперло — там ни движения, ни звука. Только мы скребем грунт своими лопатами.

Вечером приходят ко мне товарищи. Когда здесь Соколов, Немченко, никто из моих врагов сюда и не приблизится. Разговор идет открытый, прямой — вокруг нас верные люди, чужих нет.

— Не забыли, кто что должен делать?

— Нет, — отвечает несколько голосов.

— Начнем с тебя, Иван.

— Я убираю из-под колес колодки, потом...

— Как ты их уберешь, когда они придавлены скатом?

— Я нажму на защелку, сложу колодку и вытащу на себя.

— Появились солдаты и идут в направлении нашего самолета.

— Я засяду за колесом и подпущу их поближе.

— Они уже подошли близко.

— Открываю по ним огонь.

— Из чего?

— А у меня же винтовка. Это знают все. Ты придираешься ко мне, товарищ командир экипажа.

— Иван, прошу тебя, вспомни!

— Вспомнил, вспомнил! Раньше докладываю тебе.

— Это очень важно. Если будет несколько солдат, я дам по ним очередь из пулемета, это на аэродроме воспримут как обычную проверку вооружения. А если ты выстрелишь из винтовки — это же тревога!

— Из пулемета я могу положить их сразу. Я — пулеметчик, — подает свой голос Адамов, шофер с Дона, робкий, молчаливый украинец. — Скажи, где мне стоять, и я все сделаю, лучше быть не может.

Беседа идет о пулемете. Кривоногов доказывает, что в его пограничном доте были новейшие пулеметы, и он знает их лучше всех. Адамов выставляет свои доводы: он совсем недавно с фронта, и быть при таком оружии в самолете во время полета выпадает именно ему.

— Кто снимает струбцинки?

— Я, — отвечает Соколов.

— Сколько их?

— Четыре.

— Одну забудешь, и мы не сможем взлететь. Считай до четырех.

Только о нападении на вахмана — будем убивать его или связывать, это для нас одинаково, — говорим шепотом и уже когда остаемся втроем: Соколов, Кривоногов и я. Это наша тайна, мы не доверяем ее в деталях даже четвертому. Забрать одежду и оружие солдата — с этого все начинается, это все решает. Обсудили и это. Товарищи уходят, я устраиваюсь на постели.

Мысли продолжают кружиться вокруг проблемы побега, а дела пока нет. Они уже приучены работать без последующего конкретного действия и почти властвуют надо мной. Питает их чувство опасности и страха, и потому они вспыхивают, как бензин, — только высеки, искорку-повод. Я рисую в воображении ситуации, сам барахтаюсь в них и не всегда нахожу логический конец придуманному. Что со мной? Не свихнулся ли я? Кто бы выслушал меня и рассудил все здраво?

А по крыше сечет и сечет дождь...

Значит, и завтра мы только мысленно будем подкрадываться к «хейнкелю», нападать на него, я — запускать моторы, выводить на старт, гнать его в разбег на взлет.

Не утратил ли я после стольких воображаемых побегов способность делать что-нибудь в действительности?

* * *

Снова повалил густой снег и залепил, выбелил землю, деревья, самолеты. Нас повели очищать стоянки. Снег большой, мы слабые, да и самолеты перед непогодой кажутся немощными, словно цыплята. В снежные метели немцы покидают их, и мы — команда и охранник — хозяйничаем в капонирах, расчищаем тропинки и дорожки, которые тут же засыпает неумолимое небо.

Вот двухмоторный «юнкерс» на высоких, крепких шасси. Я подхожу к нему с волнением. Знаю, что могу преобразить его в живую могучую силу. Хлопцы, отбрасывая от самолета снег, встретились со мной глазами. Они думают о том же: улететь бы! Они согласны бежать на этой машине и при такой погоде. Я прикидываю возможности: держать минимальную высоту, посадить машину в поле без шасси, зарыться в снег или в болото, только бы по ту сторону рубежа неволи.

Соколов стал передо мной — грудь в грудь.

— Миша! — в его черных глазах решимость и надежда, приказ и мольба.

— Разобьемся. Погибнем.

Я отошел в сторону. Не могу смотреть на товарищей — они ждут. Слова ждут от меня. Дохнуло теплом прогретых моторов, и я до боли сжал ручку лопаты. «Будь что будет!» — это вспышка. Она пронзила меня огнем, и я испугался ее. Так было, когда услышал слова Кости-морячка. Тогда не совладал с собой, не сдержался. «Погибнем! Погибнем!» — кричу сам себе. Проклянут меня. Лететь в непогоду — это я оставлю для себя одного, на последний, десятый день. Умру только с самолетом. Вскочу в кабину и помчусь по аэродрому. Если не взлечу — врежусь в другие самолеты. Разобьюсь, а не дамся в руки бандитам и эсэсовцам.

Потом пришли механики. Грузовик привез бомбы, и они принялись подвешивать их. «Взлететь бы с бомбами! — шепчет Кривоногов. — Сбросить на аэродром и — за тучи!»

— Вег! Вег! — растолкали нас немцы, потому что мы остолбенели перед большими бомбами и люками.

Охранник приказал перейти к другому капониру.

Я попросился отлучиться, охранник разрешил, и я оказался на свалке. Куча лома под снегом напоминала огромную машину, как будто упавшую на нашу землю с другой планеты. Разбрасывая пушистые шапки, я пробрался в знакомую кабину. Еще раз ощупал все рычаги и штурвальчики, экзаменуя себя. Да, я помнил все.

* * *

Когда вернулся, товарищи окружили меня:

— Ну, что нового?

Я ничего не ответил, а по дороге к бараку сказал Соколову:

— Проверил себя: готов. Только прояснится небо...

— Даже завтра?

— Даже завтра.

— Приходи к Ивану. Я переговорил с его блоковым. Он спрячет до ночи.

— Нам еще нужно поговорить.

— Я буду.

Снег слепил глаза, застилал белой кисеей даль, и то ли от этого, то ли от слов, только что услышанных, казалось: идем по узенькой косе, а с обеих сторон бушует море. Оступишься — проглотит бездна.

Володя знал людей не только наших, но и немцев. Он умел входить в контакт. На слово не полагался, этого слишком мало для взаимного доверия, только дело, поступки человека раскрывали его душу, слово и дело выступали в единстве. Он это хорошо понимал и проверял каждого исполнением поручения.

Собрались мы в комнате блокового, такого же по должности, как наш Вилли Черный. Разница между ними состояла лишь в том, что Вилли убивал заключенных, а «Камрад» дружил с русским Владимиром Соколовым. Он-то и уступил нам свою комнату, а сам куда-то ушел. Мы расселись на стульях и кровати, ходили по коврикам, постланным здесь только для немецких сапог. Мы тихо обсуждали вопрос о том, кому и как обезвредить солдата-эсэсовца.

— Придется тебе, Иван, — сказал я Кривоногову.

— Мне уже приходилось.

— Одним ударом, иначе беда.

— Ясно. И тут же снять одежду, — отвечает Иван.

— Переоденете Кутергина. Он высокий, шинель как раз по нему, — продолжаю объяснять задачу.

— А вы наблюдателями будете? — Кривоногов обращает этот вопрос ко мне и Володе, мы сидим рядом.

— Мы, Иван, сразу же идем к самолету. Каждая минута дорога, — твердо говорю я.

— Это верно, — соглашается Кривоногов и тяжело вздыхает.

В комнату блокового входят Сердюков, Емец, Зарудный, Лупов, Адамов. Стало тесно, как в прачечной. Оказывается, все уже знают о моих десяти днях жизни, о нашем плане, и все понимают, что, если завтра-послезавтра мы не улетим, будем раздавлены. Вслед за мной наступит очередь Кривоногова, Емеца, Адамова. Всех, кого видели в нашем кружке, ожидает такая же участь. Проникнуть в нашу среду и узнать о наших тайнах эсэсовцы не смогли. Они будут уничтожать нас поодиночке. Так заведено здесь.