Изменить стиль страницы

Так в конце 1944 года образовалась наша группа. План побега был уже выработан, но осуществление его требовало дополнительных обдуманных действий, крепкой дисциплинированной организации и отчаянной смелости.

Я понимал, что мне теперь принадлежит главная роль, я должен увести самолет. Однако захватить бомбардировщик можно только при помощи товарищей. Десять человек, даже двадцать, а то и больше мы могли взять на двухмоторный, мощный самолет. Но я помнил случай на заводе «Юнкерс», когда большая неорганизованная группа погубила дело. Чем больше людей, причастных к сговору, тем большая опасность его раскрытия. Итак, десяток — столько, сколько в бригаде аэродромной команды. Но и при десяти необязательно всем раскрывать наши карты. Должно быть ядро группы. Им, двоим или троим, на которых я должен опереться, и могу признаться, что я летчик.

Кто из всех заслуживает такого доверия?

Всей душой я потянулся к Володе Соколову. На него возлагал все надежды — только он и те, кто ему верит, могут обеспечить мне доступ к самолету, к свалке разбитых машин для предварительного ознакомления и, наконец, к избранному нами бомбардировщику для побега. Соколов хорошо понимал, что он может, как заместитель бригадира, властвовать над людьми, посылать их на работу, подгонять, наказывать, проявлять внешне необходимую по своему положению жестокость, послужить нашему делу. Для этого нужны были и находчивость, и хитрость.

С первых дней нашей дружбы я увидел, что Соколов, этот юноша из новгородского села, изуродованный побоями в застенках гестапо, умный человек, и что избрал он для жизни в плену верный путь. Этот боец делал своим товарищам много хорошего и ни на минуту не прекращал заботиться о побеге из плена. Все время он мечтал о том, чтобы встретить победу Советской Армии над гитлеровскими полчищами не в концентрационном лагере, а в строю бойцов.

Теперь мы с Владимиром почти ежедневно встречались по вечерам. В это время охрана стояла только на вышках, заключенные оставались одни, без надсмотра. Отделившись от всех, мы с Соколовым разговаривали о побеге, как о вполне решенном деле. Слушая мое мнение о том, что нужно сделать, как захватить бомбардировщик, Соколов с удивлением поглядывал на меня.

— А летчика ты мне так и не назвал?

— Это для тебя очень необходимо? — спросил я.

— Возможно, я помог бы ему продуктами.

— Ты подкрепись сам. У нас много дел впереди. А летчик... он перед тобой, — тихо сказал я.

Пораженный такой неожиданностью, Соколов остановился, бросил взгляд на мою худую фигуру, и я заметил его растерянность. Наверное, образ человека, который должен сыграть решающую роль в нашем побеге и о котором мы так много и всегда таинственно говорили, в воображении Соколова рисовался совсем иным. Мы несколько секунд стояли друг перед другом молча.

Соколов неожиданно повел разговор о себе. Он тоже мечтал стать летчиком, а по призыву попал в конницу.

— Наскакался на коне, — засмеялся Владимир, — был адъютантом командира полка. А лошадку я тогда выбрал себе, конечно, неплохую.

Я рассказал Соколову о коннике, с которым меня свела судьба в госпитале. Далекое событие вспомнилось выразительно, волнующе. Тот майор-кавалерист и по сей день представляется мне человеком большого мужества, железной воли... Его привезли в госпиталь забинтованного с ног до головы — в бою под его конем взорвалась мина. Только через два месяца он начал подниматься. Ранение было глубинное, и у него начали отмирать и отпадать пальцы рук. Мы, соседи по палате, боялись подходить к нему близко, чтобы даже взглядом, неосторожным словом не обидеть. Но майор смирился со своим увечьем. Вел он себя так, будто с ним ничего не случилось. Умел он красочно и вдохновенно рассказывать о товарищах-однополчанах, о лошадях говорил с любовью. Но когда ему нужно было показать, как рубит всадник, он терялся: очень ему трудно было это изобразить. Тогда он попросил, чтобы ему к культе бинтом привязали дощечку или линейку.

Видимо, эта дощечка, прикрепленная к культе, навела майора на мысль, что таким образом можно приспособить карандаш. Мы помогли ему привязать карандаш. И вот майор сел писать свое первое письмо домой — жене и детям. Сколько раз мы предлагали ему написать за него письмо, но он отказывался.

— Если я сам не сумею даже письма написать, — отвечал майор, — жить не стоит.

Письмо он написал и мы его отправили. Обитатели палаты считали дни, ожидая ответа, а майор с утра до вечера сидел на кровати и все что-то писал. Может, то были воспоминания, а может — завещание... Так прошла неделя. Мы уже перестали поглядывать на двери, вдруг они однажды раскрылись... Послышался плач женщины. Высокая, красивая, бросается она к майору. Тот не успел подняться с кровати, а она прильнула к нему, обхватила руками голову, целует, шепчет его имя, хватает его культи, прижимает их к щекам. У всех, кто видел эту волнующую встречу, слезились глаза. Майор был переполнен счастьем, жена была рада, что встретила живого мужа. Они ходили по коридору, как влюбленные.

И теперь, через три года, образ тяжело раненного майора-кавалериста ожил в моей памяти далеким ярким эпизодом и звал меня к подвигу. Детально рассказывая о нем Володе, я старался передать свое настроение, оптимизм майора, которому судьба уготовила тяжелые испытания до конца жизни.

Беседуя, мы снова заговорили о побеге.

— Однажды я пытался удрать из лагеря на автомашине, — сказал Соколов. — Поймали и чуть не убили.

— Этим ты хочешь посеять в моей душе сомнения? Не веришь? — дружески спросил я.

Соколов молчал.

— Ездил ли ты на нашем велосипеде?

— Приходилось, — ответил Соколов.

— На немецком сумеешь?

— Велосипед — не самолет, — улыбнувшись, пояснил Соколов.

— Я знаю наш самолет, следовательно, немецкий поведу. Поможешь захватить его и через час будем дома. Я в этом уверен! Сможем убить вахмама? — настаивал я.

— Сможем.

— Переодеть нашего человека в немецкую форму и подойти всем к самолету сможем?

— Сможем, — твердо ответил Соколов.

— Больше ничего и не требуется. Все остальное за мной. Я — летчик!

Кажется, он поверил в меня. Но в этом я убедился несколькими днями позже. Как-то ночью неизвестные самолеты бомбили остров. Особенно досталось аэродрому. С утра нас погнали разбирать завалы на стоянках, оттаскивать поврежденные машины. Развороченная земля воронок, поваленные самолеты, ямы в бетонке, руины ангаров — все это немцы не хотели показывать пленным, но нужда заставила. И мы копошились среди развалин, переносили железо, забрасывали воронки. Знали, что сегодня любой немец мог безжалостно расправиться с нами. Сейчас мы, советские пленные, особенно были ненавистны фашистам. Наши войска подходили все ближе к их столице.

Бригада Володи Соколова разбирала разрушенный ангар, в котором стояло несколько самолетов, заваленных легкими перекрытиями. Когда мы добрались до какого-то бомбардировщика, засыпанного снегом и землей, я очень обрадовался. Мои товарищи по указанию капо отцепляли крылья и клали их на длинную телегу, а я увлекся фюзеляжем. Там в сущности нечего было делать, но я намеревался залезть в кабину самолета. Подняться в кабину было не просто — не хватало сил. Я топтался на одном месте, заглядывал в люк, ища какую-то подставку или что-то в этом роде. Вдруг слышу:

— Становитесь на мое колено.

Володя предлагал помощь. Я поставил ногу на его колено. Соколов подсадил меня, и я — в кабине.

— Быстрее, быстрее! — грозно крикнул заместитель бригадира, но я уловил в его тоне искусственность и прилип глазами к устройству кабины.

Какая радость для авиатора вдруг очутиться в кресле пилота, поставить ноги на педали, потрогать ручки, кнопки, таящие в себе секреты управления мощным самолетом. Штурвальчики, выключатели, измерители — все, почти все мне было знакомо по кабине моего самолета, по учебникам. Я окидывал взглядом ее, словно сидел в своем, давно покинутом доме: узнавал, но все это было как будто переставлено на другое место. В кабине много табличек, надписей, которые я не мог читать. К каждому рычагу мне хотелось прикоснуться рукой, подать его вперед, назад, удостовериться, что общего в оборудовании кабины с нашим советским самолетом.