Изменить стиль страницы

Поздней ночью завели нас в барак, каждому показали место. До сих пор я видел лагерные жилые блоки, в которых размещалось человек сто-двести. В этом блоке длинные трехъярусные нары стояли в три ряда — у стен и посредине. Здесь размещалось человек девятьсот, не менее. Верхние места находились под самой крышей, потолка не было.

За несколько дней впервые прилег я в какую ни на есть, но постель. Обрадовался этому ящику, теплу, свету, людям. Но уснуть не мог долго: на какой бок не повернусь, чувствую страшную боль во всем теле. За двести граммов хлеба жестоко избиты двести заключенных. Вокруг витает страх смерти и голода. Засыпаю, наверное, перед самым подъемом. Еще совсем темно, а окна барака уже открыты настежь, по помещению гуляют сквозняки, неумолчно раздается приказ блочного надзирателя: «Живей! Живей!»

Все вскакивают, надо успеть одеться, а почему-то даже деревяшки быстро не натянешь на ноги, в рукава куртки не вденешь рук; успеть умыться — обрызгать тело до пояса ледяной водой, и бежать, бежать сколько есть силы во двор. Придешь последним — будешь битый, окажешься с краю — не протолкнешься в середину толпы, где теплее стоять.

Гремят, грохочут деревяшки, напирают люди, давят костями, дышат в затылок. Вот и апельплац — место сборов, построений и поверок. Я вижу это впервые, ибо в предыдущих лагерях все происходило по-иному. Пытаюсь не отставать от потока. Почти тысячная толпа запуганных людей воочию передает свой опыт. Каждый стремится прорваться в середину скопища — там и теплее, и один поддерживает другого, поэтому легче стоять. У кого больше сил, тот отталкивает слабого и прячется глубже. Упал кто-то? Ну что же, поднимется, здесь никто никого не жалеет. Ветер пронизывает до костей, а надо стоять долго.

Из окон барака дежурные выбрасывают во двор постели — все должно проветриться, потому что во время проверки в помещении не должно быть и намека на удушливый запах людских испарений.

Вспыхнул свет — шум утих, толпа замолкла, словно притаилась, ждет. Прозвучала команда строиться, и все задвигались. Один толкает другого, все спешат, словно-обезумевшие, и это происходит на небольшом квадрате. Каждый ищет указанное ему место, между двумя, которых он знает. Оно определяется по одному из ориентиров — окну, столбу, дереву.

Построились по четыре.

— Ахтунг! (Внимание!)

Появился рапортфюрер. Ему будут докладывать блоковые о количестве живых, больных, мертвых, а тот, в свою очередь, доложит начальнику лагеря. Пока будут подсчитывать, можно оглядеться по сторонам. Неподалеку от меня в первом ряду стоят белокурые юноши с круглыми, как мишень, нашивками на груди. Алеют треугольники на груди провинившихся в других лагерях за подкопы, за попытки к бегству. У меня такой же треугольник. Среди сотен людей нет ни одного знакомого. В шеренге, наверное, каждый десятый — с зеленым винкелем-треугольником. Это бандиты, заключенные за разбой, за убийства...

Проверка закончилась. Через несколько минут выкрикивают, кто и где должен приступить к работе. Повалили за ворота, повезли телеги, апельплац разгрузился, стало немного свободнее. Но вот приказывают строиться новичкам, которые прибыли вчера. Лагерник с зеленым винкелем, квадратным лицом и огромными ручищами, свисающими почти до колен, на непонятной смешанной речи из русских, польских, чешских, немецких и английских слов разъясняет значение строевых команд. «Направо», «налево», «фуражки снять», «фуражки надеть», «стройся» и тому подобное.

«Зеленые винкели», оказывается, имели задачу обеспечить надлежащую строевую подготовку новичков. Нечетко повернулся — удар по голове, снял свой «митцен», но не зафиксировал это движение соответствующим звуком — удар под ребро.

* * *

Нас усадили за длинный стол и высыпали целую гору коротких, тоненьких разноцветных проволочек. Они были перемешаны. Нам следовало разобрать и разложить красные к красным, оранжевые к оранжевым и так далее. Цветов было много, различать их было делом нелегким, и когда кто-нибудь клал проволочку не в свою кучку, его били за невнимательность. Кто заканчивал работу, проволочки снова ссыпали в одну кучку, перемешивали их и он должен был начинать работу сначала.

Я сортировал эти разноцветные проволочки, у меня рябило в глазах, и, слушая грубый окрик, думал: «Для чего это делается? Наверно, с целью приучить безропотному повиновению. Приказано делать — делай, не задумывайся над тем, что и для чего. Твоим хозяевам так нужно».

День кончился, остальная часть времени до отбоя принадлежала заключенным, и они разбрелись по всему двору, разделились на небольшие группы и заговорили, зашумели каждый о своем. В этих беседах возрождались обыкновенные человеческие отношения, завязывалось товарищество между незнакомыми.

* * *

Я стою один, отдельно от всех и гляжу, как разговаривают другие, сойдясь в группы, как многие смакуют одну сигарету. Искал, с кем бы познакомиться, присматривался к людям. Вдруг ко мне подошел мальчик, худой до невероятности, остроносый. Его шапка сместилась на затылок, открыв большой крутой лоб.

Он смотрел на меня, наивно улыбаясь, вдруг спросил на чисто русском языке:

— Не узнаете?

— Нет, — ответил я.

— Сосед по нарам. Я тоже на третьем этаже.

— Еще не успели познакомиться, — сказал я.

— Я вас видел еще раньше.

— Что-то не припоминаю такой встречи.

— Берите, закуривайте, — юноша протянул мне сигарету.

Вижу парень владеет собой, серьезный, рассудительный, как взрослый.

Я закурил.

— Где достаешь сигареты?

— О, здесь все можно купить, лишь бы деньги были.

— Откуда у тебя деньги?

— Марки. За них покупают шапки, ботинки, сигареты, — сказал он, сразу не ответив на вопрос. — Я вычищал туалетную яму, мне дали три марки. Вон там, за апельплацем, каждую неделю собирается базар. Французы продают свое, югославы — свое. С собой в могилу или на виселицу не хотят нести. — Парень почему-то засмеялся. — Видели высоких, похожих на спортсменов? То югославы, все с одного села. Прятали оружие, а фрицы нашли. Мишени на сердце им пришили. Завтра или послезавтра уже их не будет. Они все променяли на еду, на табак, хоть перед смертью накурятся.

— Ты, я вижу, многое знаешь, — похвалил я, чтобы вызвать на откровенность парня. Он продолжал говорить тихо, осторожно.

— Вы штрафник? И я тоже. Я уже здесь давно — целый месяц, еще месяц пробуду, а может, и два. Штрафников держат, сколько им вздумается, а нужно два месяца. Не врежешь дуба или не прибьют за это время, отвезут куда-то на работы.

— А как ты сюда попал? — спросил я.

— В лагерь?

— Нет, в Германию.

— А-а, привезли к бауэру. Хозяин попался скупой, злой, вот мы с ребятами и убежали от него. Шли домой, в Россию. Меня послали раздобыть еду. Я по трубе залез на балкон особняка, пробрался в комнату, а там генерал храпит. Услышал меня, как заорет: «Караул!» Если бы он, дурной, дал мне хлеба, я ушел бы и все. А то черт его знает из-за чего шум поднял. Так ничего и не принес ребятам. Мы голодные удирали лесами три дня. За нами гнались, по нас стреляли. Схватили меня первого... А как вас зовут? — вдруг сразу сменил он тему разговора.

— Михаил, — буркнул я, забыв о чужом имени и фамилии.

— Дядя Миша, — сказал он по-своему. — У меня там, дома, тоже есть дядька Миша.

— А тебя как? — спросил я.

— Дима. Дима Сердюков.

— Дмитрий, значит. Хорошее имя. А я учитель Микитенко, — назвал я не свою фамилию.

— Вы — летчик! Я знаю, — паренек посмотрел мне пристально в глаза, как это умеют делать только дети. Меня пронзил страх перед этим смелым и всезнающим взглядом. — Я видел вас в летной гимнастерке, на ней остались следы от двух орденов. Я вашу гимнастерку в руках держал, потому что я все убирал после вас, когда вы разделись. Не бойтесь. Я никому о вас не расскажу. Когда у меня будут сигареты, я вам буду давать. Я могу табаку принести из бани. Я карманы вытряхиваю и все отдаю вахманам. Не буду им давать, они меня убьют и поставят на мое место другого. Я уже второй раз в этом лагере, мне все известно. Я был и в партизанском отряде нашего генерала! Вы не слышали о таком? У-у, сила! По фамилии его никто не знал, только так, товарищ генерал и все. Мы тогда пробирались на восток, и меня первый раз поймали гитлеровцы.