Я закрыла лицо руками.
- Испугались?
- Нет. Осмысливаю.
- Самое главное - не впадать в отчаяние, не жалеть себя. Не замыкаться в собственных бедах. Человек, если он стоит этого имени, - хозяин своих настроений. Это я вам говорю, как врач врачу. И как калека калеке.
Вот оно, это страшное слово - _калека_. Сколько раз говорила его сама себе. Все еще надеясь, не веря, что навсегда. Впервые услышала его от другого человека. Пошатнуло, но не сбило с ног.
Отняла руки от лица. Взглянула прямо в глаза Чагину. Даже улыбнулась.
- Молодец, - сказал он. - Фикус.
25
Что ж, надо начинать новую жизнь. Жизнь калеки. Пройти ВТЭК, оформить инвалидность. Собрать множество справок (большинство совершенно ненужных, но такова процедура). Никто не подумает, каково больному человеку, инвалиду, метаться по разным инстанциям, собирать справки.
Решение ВТЭК - еще через месяц. А покуда сиди дома. А дома черт знает что.
Валюн с Наташей почти каждый день ссорятся. Кто-то хлопнул дверью, судя по звуку - он. Ушел. Еще хлопок - послабее, ушла она. Ее плащ - на месте. А на улице дождь. Выглядываю на площадку. Так и есть, сидит на лестнице, глаза в пространство. Курит.
И жалко-то ее, и досада берет. Сидит на ступеньке, хоть бы что подложила! Задранное востроносенькое лицо, в светлых глазах - презрение.
- Наташа, зачем вы сидите на камне?
- Хочу и сижу.
- Так можно простудиться.
- Ну и пусть.
Вспоминаю Дарью Ивановну, о Зине: "Ее тоже можно понять". Пытаюсь понять Наташу, войти в ее психологию. Смотрю на себя ее глазами. Свекровь. Хромая. Выглянула из двери, повиснув на костылях, пожилая, встрепанная, читает мораль. Все они одинаковы. Подруги, кто замуж вышел, все, как одна, на свекровей жалуются... Тащусь обратно в комнату.
Поздно вечером приходит Валюн. Громкие разговоры в кухне. Плач (или показалось?). Звон - что-то разбили. Ругательства - мат. Никак не могу привыкнуть к женскому мату. А у них это шик. Хлопнула дверь. Один раз. Еще один. Плаща в прихожей нет. Значит, ушли оба. Куда? Неизвестно. На ночь-то глядя...
Ели они хоть что-нибудь? Выползла на кухню. Заглянула в холодильник. Видимо, ели. Вот и разбитая тарелка на полу. Грязная. Значит, ели.
Жалко их все-таки. Наташа симпатии не вызывает, но и ее жаль. Отощала, похожа на картофельный росток в погребе перед весной. Этакая ребятня, а туда же - жениться!
Надо поговорить с Валюном. Но как его поймать одного? Наташа все время здесь же, настороже. Наконец улучила минутку (Наташа мылась в ванной).
- Валюн, мне с тобой надо поговорить.
- Говори, если надо.
- Что ты собираешься делать в дальнейшем? Со своей жизнью?
- Что-нибудь придумаю,
- Как-то надо определиться. Что-то решить.
- Например? - с усмешкой.
- Например, поступить на работу.
- Зачем? Все равно весной в армию.
- Но сейчас еще только осень.
- Вот именно. Осень, зиму погуляю. А там запрягут.
- Но ведь нельзя же вот так ничего не делать?
- Почему нельзя? Скажи прямо: тебе надоело нас с Натальей кормить. Отлично. Можем вообще ничего твоего не есть.
- Разве в этом дело?
- А в чем?
Хрупки, ох как хрупки отношения с сыном! Даже не доверие (доверия, как такового, давно нет), но все-таки тянется между нами какая-то ниточка. Чуть перетяни - оборвется...
На другой день - все забыто. Едят как миленькие. Целуются. Посуду не моют. Мою сама, поставив костыли в угол. Мою, чтобы не оставлять Люсе.
Та по-прежнему ходит через день, убирает, готовит. Чуть помрачнела, какая-то настороженность.
- Люся, вы на что-то обижены?
- Бог с вами, Кира Петровна. На что мне обижаться?
Быстренько справится с делами, уходит. А я опять одна. И одной легче.
Спрашиваю себя: откуда это едва ощутимое раздражение против Люси? Ведь она столько для меня, для всех нас делает!
В разговоре с собой надо быть честной. Пытаюсь и отвечаю: именно из-за этого. Привыкла сама все делать для людей. Не привыкла, чтобы они для меня делали.
Вообще давать легче, чем брать. На то, чтобы брать, надо больше великодушия.
На улице кто-то: "Вам помочь?" - "Нет, спасибо, не надо". На словах "спасибо", а в душе - раздражение. Против помогающего! Не по-человечески это! Но ничего поделать с собой не могу.
Долгие часы наедине с собой и с мыслями. И еще с болью, физической. Говорят, к боли нельзя привыкнуть. Неверно. Я привыкла. Нога болит постоянно, не очень сильно, но настойчиво. Боль - как мысль, как угрызение совести. И к тому и к другому можно привыкнуть.
Опять время остановилось, топчется на месте. И опять лезут в глаза подробности - крупным планом.
Делать нечего - сиди себе, дура, читай. А вот не читается. Тогда сиди и смотри, как гуляют по столу осенние мухи. Какие у них перепончатые, подробные крылышки. Как они скрещивают ножки, чешут их одна об другую, чистят себе спину. Какие-то вялые, задумчивые. О чем они думают? О своей, вероятно, тоже нелегкой мушиной жизни? Скоро она кончится, скоро зима. Но кое-кто из них перезимует...
И так далее, по любому поводу. Сидя одна, без дела, я думала тоже как осенняя муха. Еле-еле ползали мысли. Будущего не касалась (слишком там все безотрадно), а рылась в прошлом, как старьевщик в куче хлама. Так ли жила? Конечно, не так. Прошлое было цепочкой вин.
Особенно маму себе не могла простить. Глядя в зеркало, все чаще видела вместо себя маму. Похожа. Только я в зеркале старше, чем мама тогда.
Мама ведь была красивая, по нынешней мерке еще молодая. Жить бы ей да жить... Ведь это я со своим упрямством, непримиримостью отвадила тогда Семена Михайловича, контуженого интенданта. Кто знает, может быть, мама его любила? Тогда мне казалось, что нельзя такого любить - старого, молью поеденного! И это после папы! Да и вообще...
Что я тогда знала о старости, даже просто о зрелом возрасте? Ничего. Любая попытка не то что любить, а про сто жить полноценно в этом возрасте казалась мне неприличием. Живем _мы_, молодые, а _они_ (взрослые, то есть старые) только присутствуют.
Вот, например, пение. Хороший голос был у мамы. Любила петь, но стеснялась. Как-то я пришла домой из школы (то ли в девятом классе была, то ли в десятом?), а мама моет окна и поет. Так и заливается: "Мне минуло шестнадцать лет..."