Селивон чуть ли не при каждом слове оглядывался на коменданта, ловил малейший оттенок на его застывшем лице, расцветая от каждого одобрительного кивка... И вдруг вспыхивал, кричал на баб, что на поле не выходят, молотилку забросили - не пекутся о поставках рейху... Хлеб в копнах прорастает, гибнет добро, не успели заскирдовать, все окопы копали. Со злорадством помянул про танковые рвы - мол, зря старались, не помогло. Теперь ему, Селивону, и никому другому, поручено организовать новую власть, жизнь вашу! Колотил себя в грудь, истошно вопил так, что на третьей улице слышно было, - я фюреру присягал! Буймирцам ясно: Селивону приспособиться к новым порядкам - все равно что рубаху сменить. Не случайно на него выбор пал. Селивон не пропустил случая похвастать, что от него советская власть не видела добра. Текля с Галей переглянулись, разве это новость для них? Кое для кого, возможно, признание Селивона и было неожиданностью. Селивон между тем стал перечислять, что сделал он для немецкого командования. Он и мост хотел уничтожить через Псел, чтобы Павлюк с Мусием Завирюхой не могли вывезти всего добра, а также чтобы сорвать переправу Красной Армии... Ночью на лодке подобрался к мосту с Тихоном, чтобы подпилить сваи, да комсомольцы чуть не застрелили охраняли мост. Пилку, ясное дело, в воду бросили - мол, рыбу ловим, на корме бредень...

В зале стояла мертвая тишина. Всюду хмурые лица, неприязненные взгляды, буймирцы не знали, чему удивляться - тяжкому злодейству Селивона или его бахвальству... Только сейчас кое-кому стало ясно, что мог натворить такой нелюдь...

Все же Селивон добился поощрения за свою службу. Комендант Шумахер, до того никак не отзывавшийся на Селивоновы слова, услышав про мост, просиял - гут, гут, - одобрительно кивнул прилизанной головой; похвалил, значит, при всех Селивона, который хотел вывести из строя мост. Это подстегнуло Селивона, и он злобно принялся выкладывать свои обиды.

- Весь мой род ликвидирован! Отца моего по миру пустили! Я узнаю отцовы балки на колхозной кладовой, на колхозной конюшне! Луг отрезали, лес отняли, землю поделили, волов, лошадей забрали! Я каждый день ходил, смотрел - эти балки мне душу переворачивали!

Вспомнил он и ненавистное имя Мусия Завирюхи, который был тогда председателем комбеда, свирепо посмотрел на Теклю, - пусть, мол, делает надлежащие выводы. Кто не помнит - в свое время Селивон обзывал Теклю контрой, а теперь вот - большевичкой. Добра не жди, молодица.

- Ежели мы теперь имеем молотилку, кого за это благодарить? продолжал Селивон перечислять свои заслуги. Родион Ржа о Селивоном ночью разобрали молотилку и спрятали в соломе, теперь с Тихоном собрали, пустили в дело.

Люди хмуро молчали: то бы цепами молотили хлеб по токам целую зиму, перепало бы что-нибудь и себе, а теперь для рейха молотить придется.

Зато комендант благосклонно поглядывал на старосту и Родиона - разве этого недостаточно? Не приходится говорить, что и Тихона начальство своим вниманием не обошло.

Кто уговорил Перфила укрыть от Мусия в лесу лошадей?

Каждый случай, которым похвалялся Селивон, ставя его себе в заслугу, переворачивал душу буймирцам. Но они слушали молча, как бы равнодушно, научились скрывать свои мысли и чувства. Только все больше мрачнели, видя, как улыбается Шумахер. В памяти всплывали лживые уверения Перфила: мол, отбился от лагеря, был окружен, ничего не оставалось, как гнать лошадей обратно.

Сколько лет Селивон носил за пазухой камень, таился от людей, прикрывался на собраниях громкими словами, лебезил перед начальством. Садовник Арсентий напоминает слова Мусия Завирюхи: если бы у врага на лбу росли рога, его легко было бы распознать. А то сидит такой изверг с тобой за одним столом, ест, пьет, веселится, на собраниях ратует за расцвет новой жизни, как ты его распознаешь?

Теперь-то поумнели люди, да не поздно ли? Скрытые враги сами себя выдали. Селивон разошелся, вспоминает, как его советская власть угнетала, давила, как он страдал, мучился... И комендант, ясное дело, внимательно слушает, мотает на ус, может, даже командованию расскажет о нем, почем знать, какие милости ждут Селивона. Богатый хутор в степи маячит перед старостой, волны ходят по буйной пшенице - приволье, роскошь - родовая земля! Разве может комендант забыть, кто его с хлебом-солью встречал, в дом зазывал, потчевал. Сажал под портретом фюрера, увешанным расшитыми рушниками. Комендант был доволен, сфотографировал хату, усадьбу, похвалил Селивона. Неужели староста не знает, кого где посадить, а старостиха Соломия с дочкой Санькой не знают, кому и как угодить?

Староста душой скорбит - породистое стадо коров не удалось перехватить, Мусий Завирюха с Павлюком отправили его на восток, да, надо надеяться, где-нибудь перережут им дорогу.

От этих слов защемило у Текли сердце. Только ли у нее? Люди молили судьбу, чтобы отвела вражью руку, защитила честных людей в пути, оберегла от напасти.

Селивон бил себя кулаком в грудь, взывал к людской справедливости:

- Я двадцать лет под трепетом жил!

Порой, если уж не было никакой возможности перекинуться словом, люди обменивались выразительным, взглядом с Теклей. Односельчане теперь жались к ней, будто к родной матери. Только остерегаться приходится, чтобы Селивон не заметил, как мила, как дорога людям эта молодая женщина, не то сживет со свету.

Заметив движение среди девчат, Селивон покосился на Теклю, - небось на старосту нашептывает, - и прикрикнул на молодицу:

- Текля! Ты знаешь, кто ты есть? Ты есть враг немецкой власти! Активистка! На выставку в Москву ездила? Где твой медаль? Почему не нацепила? Теперь тебе раз в три месяца пустозвонить и то много! Погоди, я еще доберусь до тебя!..

При самом, коменданте стращал, чернил молодицу, пусть знают, какая это опасная женщина. Текля поняла, куда клонит староста, хочет навлечь на нее беду, и потому не стала таиться, спокойно ответила, хоть и перехватило дыхание:

- Мы все были активистами!

Не испугалась коменданта, по старой привычке осмелилась перечить старосте, чертова баба!

Пристало ли старосте терпеть такую строптивость? Не те времена, когда на смех поднимали, высмеивали Селивона на собраниях. Давно пора прибрать к рукам ненавистное бабье отродье, стереть с лица земли; опять-таки и без них не обойдешься! Селивона в жар кидало, в голове мутилось. Чтобы он не слышал больше их голосов! Кончились времена, когда бабы хотели миром заправлять. Пускай теперь на рот замок повесят!

И староста разразился бранью. Теклю распутницей назвал, поганым отродьем, сквернословил, поносил, и женщины должны были выслушивать это, терпеть, ведь со старостой в спор не вступишь, посмей только возразить, у него расправа короткая, немецким подголоском стал. Терпите, люди, обиду, терпите надругательство. Куда податься, где искать помощи? Бесправные теперь, кованый сапог наступил на душу. Да разве угаснет тяга к свободе, добытой в светлые годы? Сидели молча, погруженные в свои невеселые думы.

А Селивон не мог угомониться, угрожал загнать Теклю "дальше солнца", женщина и не рада была, что вздумала с ним пререкаться. Еще не привыкла спускать обиды и оскорбления, да, видно, придется. Селивон твердой рукой наведет порядок на селе - комендант имел возможность в этом убедиться, видя, как староста разговаривает с подчиненными. Комендант сказал несколько слов Селивону, тот даже просиял от столь высокой милости. И тут же объявил о новшестве, которое вводит немецкое командование: отныне наше хозяйство будет именоваться не "Красные зори", а хозяйство No 3, и председателем этого хозяйства, согласно приказу коменданта, теперь опять будет Родион Ржа, а завхозом Игнат Хоменко, потому как их советская власть преследовала, отстранила от работы, со свету сжить хотела, - нахваливал своих дружков-приятелей староста. Как не помнить Родиона? Известный на всю округу горлопан сидел сейчас с Игнатом Хоменко на передней скамье. Оба умильно таращились на коменданта, но за стол их теперь не посадили, там комендант Шумахер развалился в кресле, управляет собранием, а Селивон действует по его указке, стоя.